В сенях стояли ящики душистой антоновки – и уже за одно это молодую осень можно было любить бесконечно и жаловать. Алеся улыбалась сквозь сладкую дрёму…

Снова призывно звякнула клямка, и во дворе громко заговорили. Алеся по голосу узнала – пришел бабушкин племянник, а с ним ещё кто-то, кажется, сын.

Мария, выпрямившись в струнку, прислушалась.

Гамонять пад даждем. Ти то нельга у хату увайсти? Она оставила самовар и как была – с перепачканным лицом и черными от угольев руками – вышла вслед за Иваном на двор.

– Дым ты мой, Дымулечка! – ласкала кота Алеся. – Скоро чай поспеет, я его буду пить из блюдечка с грибочками, а ложечкой с узорчиком – есть варенье из вазочки. А тебе, такому хорошему коту, молочка в мисочку нальют. И будешь есть своим розовым язычком – лак-лак! И потом снова залезем с тобой на печку, и будут нам сниться веселые сны – тебе про мышку, а мне – про …

Тут она задумалась – про что бы такое загадать себе сон. Хотелось всего сразу, и она никак не могла сделать выбор. Тогда она обратилась к третейскому судье – коту Дыму.

– Дымуля, а что бы такое мне во сне приснить?

– Вау-у-у! Вау-у-у! – пропел кот, показывая большую розовую пасть в сладком, до самых ушей, зевке.

– А, поняла! Спасибо тебе, Котя! Пусть мне Василисынька приснится, я уже сто лет её не видела. А ты, Дымуля, не ешь мышку, когда она тебе приснится. Только поиграй с ней немножко и отпусти до – мой. Пусть себе скребутся ночью мышки, мне от этого не так страшно в темноте. А я тебе кусочек сала дам.

Алеся прижала к себе Дыма, и тот яростно замурлыкал, сладко впиваясь коготками в её худенькую руку.

– Дымулечка! Ты не думай, мне не очень больно, но лучше бы ты не царапался! – попросила она кота. – А то следы остаются, мама приедет и будет ругать тебя. Подумает, что ты злой кот. А ты кот добрый. Очень добрый. Правда?

Во дворе заговорили громче и все разом. Мария заголосила: «Божа ж мой, божа ж мой! Ти ты ёстяка у свете?»

Когда вся компания ввалилась в хату, принеся с собой холод и сырость, Алеся испугалась ещё больше – Марию было не узнать. Лицо и её и не её одновременно. Глубже обозначились полукружья век. На полотняно-бледном лице разводами сажа. Руки повисли плетьми вдоль тела и мелко трясутся. И только пальцы живут своей нервной жизнью, судорожно перебирая края фартука…

Марию силком усадили на табурет. Иван достал флакончик и накапал из него снадобье на кусочек колотого сахара. Стало совсем тихо, и Алеся услышала, как стучат зубы Марии о стекло. Звук был неуютный и страшный – дз-з-з… т-т-т– …дз-з-з…

Все сели. Мария уже не плакала, сидела спокойно, выпрямив спину и поставив ноги крепко и чуть выдвинув стопы вперед, как если бы собиралась вдруг вскочить и куда-то срочно побежать. И только запекшиеся губы тихо повторяли: «Ах, ты, божа ж мой! Божа ж мой…»

Василису парализовало – случился удар, и отнялись рука и нога. Алеся не могла взять в толк – кто и как, главное, смог отнять их у Василисы? И почему никто её не защитил от злобного врага? И как же она теперь будет ходить к ним в Ветку без ноги? И что будет у неё вместо отнятых конечностей? Но главное – кто, кто отнял? И почему нельзя найти его и забрать назад отнятое?

Эти ужасные «почему» совершенно выбивали её из колеи – но входить в расспросы она не решалась.

Ночью Алеся, прижав к себе мокрого от её слёз Дыма, тихо плакала, повторяя и повторяя сказанные Марией слова – «кольки ёй цяпер марнеть засталося?» А когда она уснула наконец, ей приснился тяжелый сон, будто на Василису напали злые духи и в жаркой схватке отняли у прабабки руку и ногу. Она проснулась среди ночи и в голос заплакала. Прибежала Мария и спросила: «Ти ты незнарок з печки звалилася, деука мая?»