Урочище Девятирога,

2 сатината 8855 года

«Милости от Обоих! Скоро ли закончатся мои мучения, скоро ль приберёт Один Из Вас мою душу?! О, как не хочется вновь просыпаться, вновь из прекрасного мира снов вступать в этот, страшный и жестокий! Что ж так болит голова? Отчего глаза не раскрыть? Неужто опять перебрал вчера в обжорке «У толстой Дью»? Опять, поди, всё до последнего шестака спустил. А штаны-то?.. О, тарк побери! И штанов нет, опять заложил… и рубаху тоже… Опять где-то голым валяюсь! Глаза бы разлепить, посмотреть: где я? Но нет… нет… нет… Нету моченьки, нет… Посплю ещё чуток… А потом – сигаретку… В тумбочке под телефоном должна лежать заначка – полпачки «Честерфилд». Что за бредятина? Что такое «телефон»? Что такое «Честерфилд»? «Курить» – это что, бортничать, пчёл выкуривать? А что такое «обжорка»? И кто такая толстая Дью?»

О, Боже ж ты мой! Я всё вспомнил! Уж лучше бы я проснулся с самого-пресамого наистрашнейшего похмелья! На меня с двух сторон разом навалились «память духа» и «память тела». И надо сказать, последняя преподнесла мне столько сюрпризов, что все предыдущие страдания показались детскими игрушками. Каким же ничтожеством был при жизни этот Посланник! Да любой бомж с городской свалки перед ним – принц Уэльский. Умно он сделал, что своё имя не назвал, иначе бы ему сейчас там, где он есть, крутилось и вертелось бы, как хорошему вентилятору!

Я сел на холодном камне, открыл глаза и огляделся. Вокруг меня, образовав круг, стояли девять старцев – видимо, те самые веломудры, о которых говорил Посланник. Каждый из них, воздев руки, держался за длинный резной посох соседа, отчего вся картина напоминала детский танец «Каравай» на стадии «вот такой вышины». Все они походили друг на друга… не сказал бы «как близнецы», но очень и очень. Прежде всего, своей «половинчатостью». Увидевший такого в правый профиль, ни за что бы не узнал его слева. Своей правой стороной каждый напоминал мне волхва, каким я его увидел в красиво иллюстрированной книжке Пушкина «Сказ о Вещем Олеге»: длинная грива седых волос, такие же усы и борода, густая нависшая бровь, тяжёлая на вид синяя хламида, опоясанная чёрным поясом с шитыми серебром рунами. Слева же старцы больше напоминали буддийских монахов: гладко выбритое полуголовие, красное одеяние, белый пояс с золотыми рунами. Человек казался слепленным из двух половинок, каждая из которых по отдельности смотрелась внушительно. Но соединённые вместе… Это вызывало какую-то оторопь.

Увидев, что я пришёл в себя, старцы разомкнули руки, опустили посохи, разошлись и расселись по одному возле каждого рога. Я слез с этого то ли алтаря, то ли жертвенника и огляделся. Вид урочища изменился. Исчез светоч в центре поляны, но темноту рассеивал лунный свет настолько яркий, что делал почти невидимыми мерцающие огоньки девяти светильников. Капище кольцом окружала плотная молчаливая толпа людей, облачённых в такие же, как и у старцев, хламиды, но одноцветные: те, что стояли справа от меня,– в синих, а те, что слева – в красных.

– Я хочу помыться,– сказал я громко. Этого мне сейчас хотелось больше всего на свете: казалось, ещё немного, и меня стошнит от вони, исходящей от доставшегося мне тела. В ответ никто не произнёс ни звука. Да ну и пусть. Не хотят разговаривать – не надо, а помыться я всё равно должен обязательно.

Я подошёл к куче дурно пахнущего тряпья, в котором признал свое рубище. Брезгливо порывшись в нём, нашёл то, что искал: кривой нож с костяной рукояткой.

Невдалеке под горой, как я помнил, был ручей. К нему-то я и направился. Найдя в его неглубоком русле небольшой омуток, я, ухнув, плюхнулся в него. Горная вода обожгла холодом: как будто врезался телом в паутину из тонкой стальной проволоки. И это принесло необычайное облегчение. Сорвав пучок какой-то травы, я стал ожесточенно, до боли, тереться им как мочалкой: казалось, что вместе с грязью я стираю сукровичные корки чужих грехов.