Решив все-таки пробить эту толстую завесу тайны, которая покрывала одинокий мелштынский замок, Репешко поступил очень ловко. Он нашёл одного человека, который бывал там в течение многих лет и, казалось, оставался в наилучших отношениях с усадьбой. Был им пробощ соседнего прихода, ксендз Земец, старичок, добрый человек, но неимоверно легковерный и легко дающий себя подкупить. Хотя в Мелштынцах был местный пробощ и викарий, ксендз Земец, раньше занимавший эту должность, из-за которой добровольно переехал в Студенницы, сохранил приятельские отношения с прихожанами, а иногда ездил туда на святую мессу в замковую часовню; говорили даже, что сам пан Спытек не исповедовался ни у кого другого, только у него. Ксендз Земец был ангелом доброты, но приближаясь к восьмидесяти годам, немного впал в детстве; Репешко его тем подкупил, что стоял в костёле на коленях перед хором, молился со сложенными руками, бил себя в грудь так, что по всему костелу было слышно, а иногда лежал крестом.
Целовал ксендзу руку и так его уважал, как никто из окрестной шляхты.
Правда, когда, поверив в это, старичок попросил немного дерева на поправку огорождения кладбища, пан Репешко отказал, но письмо, содержащее объяснение, было такое смиренное и так его оправдывало, что злиться на него было невозможно. Заметив, что ксендз Земец любит иногда играть в мариаш на здоровье душ, которым не откуда ждать помощи, а за этой своей игрой оживляется и болтает, пан Репешко начал к нему ходить после обеда на партию. Имел также выгоду в том, что это протягивалось до ужина, и что таким образом экономил в доме на излишней должности для готовки на одного человека.
За мариашем постепенно, невзначай он допрашивал старика.
Он был уверен в своём, потому что ксендз Земец уже так с ним освоился, что рассказывал ему анекдоты из времён молодости, но когда только он спрашивал о Спытках, пробощ молчал, как камень, отводил разговор, даже мариаш прерывал, и кончалось на том, что из него ничего добыть было невозможно.
Репешко, убедившись, что подкопы не помогают, решил сделать пролом и предпринять штурм.
Тогда однажды после обеда он снова привлёк отца Земца.
– Э! Оставили бы в покое, – сказал пробощ, – что там интересного в этих Мелштынцах, что они вам спать не дают?
Двое достойных людей… сидят тихо и желают, чтобы свет о них забыл!
Только тут Репешко, положив карты, сказал открыто:
– Ксендз пробощ благодетель… самый достойный, золотой ксендз, с самым любящим сердцем, которого в душе моей ношу, почитаю и нет других слов, чтобы выразить, какими сыновними чувствами я к вам пылаю, извольте мне объяснить, почему то достойное, очень честное, по всем меркам уважаемое семейство Спытков одно на всем свете может использовать ту привилегию, что о них никому говорить не разрешено? Я не льщу себе, что имею более быстрый разум, однако же, не самый последний из людей, а все-таки этого не понимаю.
Ксендз тоже положил карты, опёрся на локоть и, точно голоса в груди не хватало, сказал потихоньку:
– Дорогой пане… Оставил бы ты в покое эту жажду… я расскажу тебе лучше анекдотик.
– Расскажи, отец, анекдотик, я весь внимание, прошу… Человек всю жизнь желает учиться и приобретать, а от кого приобретёт, если не от благочестивых, как вы, и сединами от Бога за примерную жизнь благословенных?
Дав ему выговориться с этими любезностями, без которых Репешко никогда не обходилось, ксендз подпёрся на локоть и начал таким образом:
– Было это более двадцати лет тому назад. Я тогда был викарием в Люблине при костёле святого Михаила, потому что случай, который вам расскажу, правдивый. Давно там ходили слухи, что около того дубового пня, на котором был основан большой алтарь, основатель костёла велел закопать великое сокровище, чтобы, найденное в какой-нибудь крайней нужде Божьего дома, могло служить для поддержки и украшения его.