– Дак ты чей-то, простудилась? – удивился старик.
– Неа, это не в то горло попало.
– Дак че попало-та? – не понимал старик.
– Сахар….
Дед только удивленно приподнял брови и решил, что девка, наверное, со страху умом повредилась.
Когда мы добрели в жесткой сцепке до дедовой избы, потом ввалились широким комом в просторные сени, а потом и в теплое нутро, только тогда я поняла, что мне жутко страшно, и что я вся горю. Мне было жарко от страха, жарко от такого страха, что меня вдруг опахнуло дурнотным запахом смертельного пота.
– Дак ты че, испугалась та сильна-а-а? – потянул носом догадливый дед.
– Сильна-а-а…, – внешне безразлично откликнулась я. На самом деле я только сейчас вспомнила метнувшуюся в начале мостка тень, безразличную к моей смерти, ибо эта же самая «тень» не была безразлична к моей жизни. Вернее к чему-то, что я делала в своей жизни. И уж наверняка не к моей торговле фальшивыми кроссовками. За это даже наше государство не карало. Значит, я стала кому-то поперек пути. Или, как это говорят, капнула не в том месте.
«Ну да, ну да, как раз в том, вот только бы догадаться в каком именно…», – мое отрешенное сознание принялось быстро-быстро анализировать все слова и поступки прошедшего дня, но все они были окружены добрыми людьми, искренними словами и даже заботой. Я вспомнила тяжелую шаль, в которую меня укутала старая хозяйка перед выходом на мороз, и вдруг поняла, что давно не чувствую ее тяжести.
– Потеряла чевой-то, дочка? – участливо догадался старик.
– Шаль…. И валенки, – я видела, что дед, как впрочем и я, даже не заметил, что я топала до самой его избы босиком.
– А дак она в полынью-то упала, не удержалась, значится…, – сочувствовал дед, – да и валенки, выходит.
– Не моё это всё, чужое!
– Сама жива, и слава Богу! – припечатал мои переживания старик.
– Слава Богу, – как эхо откликнулась я. Потом я подняла онемевшие веки и разглядела дедову избу. Она и внутри была бревенчатой как снаружи. А печь была свежевыбеленной, она сияла, как снег. И я увидела старый эмалированный чайник, шипящий на раскаленной загнетке, и пар струился кверху из его носика, и колотый сахар лежал посередине стола на щербатом блюдце.
– Дедушка, ты кто? Как тебя зовут? – я чувствовала, что дед совсем не прост. Он иногда разговаривал, как образованный или, как минимум, грамотный человек, а иногда так, как будто он и за пенсию расписывался чернильным отпечатком своего пальца.
– Грыгорий, – улыбнулся старик неожиданно полнозубой улыбкой. И оттого, что зубы были сочного желтого цвета, я поняла, что они все – живые, его родные личные зубы.
– Дедушка, ты видел, кто меня хотел…, – я не решалась сказать слова «убить», но дед и так догадался.
– Дак ухрустел он, однако, не догнать, да и ты повисла.
– Логично, – попыталась улыбнуться я.
– А то! – спокойно констатировал дед. Так спокойно, как будто в этой ср…, в этой прок…, ну в общем в этой несчастной Зиньковке каждый день молоденькие москвички падают с мостков в полынью прямо у него под носом.
Через пару минут мы уже сидели на широченных, как лавки, табуретах, и сопели над чашками с мятным чаем и хрустели колючими осколками приторного сахара. Я такого лет сто в магазинах не видела. Кажется, он раньше продавался на вес целыми сахарными «головками».
– Дедушка, а чья могилка там над обрывом под березой?
– Над взгорком-та?
– Ну да….
– Дак знамо чья – человечья…, – как-то странно ответил мне «Грыгорий».
– Да я понимаю, что не медведь там похоронен. А кто именно?
– Дак мало ли кто. Могилка старая, имени не упомнит уж никто.
– Совсем никто?
– Я – не помню, – соврал дед.