Тело Рустэма, неестественно вывернутое, лежало совсем рядом, на камнях. Рустэм не двигался, и вокруг него темнело – скорее всего, умер, но высота была небольшая. Пришлось проверять – Хорек чертыхнулся и принялся спускаться.

Умер, да.

Не глядя на лицо Рустэма, Хорек подволок его тело к обрыву и спихнул. Бросил туда же и рюкзак.


Пекло так нещадно, что жухла на деревьях листва. Хорек торопливо шел по дороге и вспоминал географичку. Не саму ее, конечно, а то, как поссорился с ней в шестом классе. Она заставляла учеников вести дневник погодных наблюдений. Его, конечно, никто не вел, староста рисовал в своем дневнике всякую ерунду, а остальные списывали с разницей в пару градусов, чтобы она не пропалила – якобы в разное время дня все отмечали, и у кого-то градусник в тени, а у кого-то на солнце. Хорек как-то решил отметить правильно и дать списать старосте, но тот списывать у двоечника отказался. Хорек упираясь, доказывал географичке, что в июле было 43, на следующий день 45, и даже 52 в конце месяца, но она не поверила – сказала, что в их широтах такой аномальной жары не бывает. Хорек даже пошел в библиотеку и прочел в энциклопедии, что действительно, до 37 самое большое, но не могли же врать все градусники города? Это потом он узнал, что 52 бывает из-за угольной пыли. Черная мелкая взвесь накаляется в воздухе, греет, и жить невозможно, и дышать.

И сейчас от каждого его шага от дороги поднимался невысокий столбик черной пыли. Хорек хотел не смотреть под ноги – от одного только взгляда в глотке начинало першить, а нос, казалось, забивается налипающей грязью, но все равно замечал – привык быть начеку с раннего детства – у щуплого, тоненького мальчишки, особенного выбора не было. Хочешь жить – умей вертеться, как говорила ему мама. Мама сама пекла хлеб и варила такой борщ, что даже Мордаше ни разу не удалось повторить, хотя готовила Мордаша лучше всех баб в городе.

Надо было бы зайти к маме на могилку, чтобы она там, наверху, замолвила за него, кому следует, убийство все-таки, но у кладбища Хорьку почему-то стало казаться, что за ним наблюдают, и он свернул. Ощущение это не пропало и в городе – из окон, из приоткрытых дверей сараев, даже из попадавшихся на пути прогнивших погребов, на него могли смотреть.

Как и любой выросший здесь, на земле беглых каторжников, среди шахтовых провалов и заброшенных разрезов, Хорек не боялся чудовищ, привидений или какого-нибудь там дьявола. Хорек боялся людей. Он точно не помнил, когда зародился в нем этот страх, но чувствовал его как особенный спазм где-то под ушами. Губы сами расползались в заискивающую улыбку, в горле возникал ком, который фиксировал это растяжение, и нормально говорить не получалось. И даже если помассировать челюсть, улыбка не пропадала сразу. Это появилось еще в детстве, но избавиться от привычки Хорьку так и не удалось.

– Че, не рад? – спрашивал отчим угрожающе, – А ну, зубы покажи!

И Хорек улыбался ему. За что тут же получал увесистый подзатыльник.

– Меня так воспитывали, и я так воспитывать буду, – повторял он поначалу возмущавшейся матери, – Пацан должен отцовскую руку чувствовать, тем более, он знает, за что…

Хорек был тихим послушным ребенком, за что – он понятия не имел. Но отчима это не останавливало, он полагал, что если и нет за Хорьком никаких провинностей, так это только потому, что отчиму пока не удалось его подловить.

Мама считала, что воспитательный метод подействовал, если и вправду был методом. На Хорька ни разу не пожаловались, не позвонили из милиции, не пришли с угрозами.

Соседка говорила, что отчима бесит чужой ребенок, который каждый раз попадаясь на глаза, напоминает о прошлой жизни своей матери – о том, как она целовалась с другим, спала, рожала от него.