Остин расхохотался. Он не хотел ее обидеть, но это, конечно, было феерично.

такое часто бывает, – написал он. – многие дети приходят сюда и думают так же.

Ты вообще можешь говорить?

Что?

Извини, – сказала она, снова краснея. – Я имею в виду…

какое‐то время занимался с логопедом

Но?

получается так себе, – написал он. – для тебя… это важно?

Нет.

по‐моему, это здорово, – написала Чарли.

Она застенчиво посмотрела на него, и теперь настала его очередь смущаться. Редко случалось, чтобы он терялся от комплимента, если это можно было так назвать. Чарли, казалось, увидела его замешательство. Она перекинула волосы через плечо.

О-к, – сказал он. – Круто.

Конфета, – попыталась повторить она.

Нет, к-р-у-т-о. Круто.

Он потянулся к ладони Чарли, придал ее пальцу правильное положение и поднес его к ее лицу. Ее щека была загорелой и шелковистой, и он задержал свою руку на ней дольше, чем намеревался, очарованный теплом, исходящим от ее кожи и пронизывающим кончики его пальцев.

Круто, – сказала она.

Ты что, запал на эту девушку? – спросил Элиот, когда Остин вернулся, и почти неохотно оторвал взгляд от окна – можно было подумать, что не он сам начал этот разговор.

Нет. Ты про кого?

Про новенькую. С шипастыми браслетами.

Директриса заставила меня провести ей экскурсию, вот и все.

“Заставила”. – Элиот рассмеялся.

Вообще‐то да!

Она симпатичная. Надо тебе к ней подкатить.

Я ее почти не знаю.

Давай, пока тебя кто‐нибудь не опередил. Всем интересно свеженькое.

А что, ты сам заинтересовался?

Элиот закатил глаза, глубоко затянулся и указал на бугристые шрамы на своем лице. В этом‐то и заключался главный недостаток разговоров на жестовом языке – они требовали зрительного контакта и давали мало возможностей скрыть свои истинные чувства.

Извини.

Забей.

Элиот отвернулся и выдохнул дым во двор.

С чего ты взял, что она мне нравится?

Элиот ухмыльнулся.

Я глухой, а не слепой, – сказал он.

Визуальный синтаксис и искусство повествования

Атмосфера в доме в течение нескольких недель после ссоры оставалась очень напряженной и особенно накалилась на четвертые сутки, когда Фебруари назвала все произошедшее Вандапокалипсисом.

Вот только не надо, – сказала Мэл.

Что? – спросила она, стараясь принять невинный вид.

Делать из меня сумасшедшую.

И все началось заново. Так и выглядели их ссоры – достаточно было одного крупного скандала, чтобы истощить запас взаимного расположения, который они накапливали месяцами. Конечно, у них случалось недопонимание, но ничего такого, что могло бы подорвать саму основу их отношений, и при наличии этой подушки безопасности они могли быстро справиться с паршивым настроением или истолковать любые сомнения в пользу друг друга.

Но теперь все рушилось. Каждая мелочь – не та интонация, случайно испорченная при стирке вещь – могла бросить их в штопор, и они стремительно летели на дно, где уже ждала Ванда. Один раз Фебруари даже спросила Мэл, как, по ее мнению, она должна была поступить. Не то чтобы по Огайо в ожидании ее звонка слонялось множество квалифицированных, дипломированных учителей естественных наук, свободно владеющих жестовым языком, не говоря уже о том, что Ванда даже не сделала ничего плохого. Мэл все это знала, но логика отправилась туда же, куда и взаимное расположение.

Так что Фебруари выбрала тактику, которой теперь и придерживалась, – не думать о проблеме. Она пыталась с головой уйти в работу, но если ее семейная жизнь дала трещину, то в Ривер-Вэлли все шло настолько гладко, что она просто недоумевала. Спокойствие нарушили разве что несколько истерик в младших классах и сообщение о том, что в мужском общежитии для старшеклассников иногда пахнет сигаретами. Курильщика они скоро поймают, об этом она не волновалась. На самом деле она была ему даже благодарна – без него идиллия этого семестра стала бы очень уж подозрительной.