– А я знаю. Ты же мой верный… лыцарь Ричард. Но… поговорим об этом в другой раз, – совсем не обижаясь, даже весело, отозвалась Шурочка и, по обыкновению взъерошив мне волосы, спрыгнула с подножки. Мелко стуча каблучками по доскам тротуара, она побежала к дому.


Биллэж пришел к нам в барак в отменном настроении («юморе», как вычурно называл он). Гараж был пуст и звонок, как старый лабаз, и одни ручные голуби еще перепархивали под его закопченными стропилами, устраиваясь на ночлег.

Кто-то из нас попросил механика сыграть на скрипке, и я побежал в его редко когда запиравшуюся комнату в «семейном сарае» за скрипкой и смычком.

– Канифоль на столе! – крикнул он мне вдогон, и я понял, что старина сегодня в особом ударе и одними «Сказками Венского леса» или увертюрой к «Кармен» дело не обойдется.

Но получилось все совсем иначе.

Механик еще сосредоточенно канифолил смычок, а кто-то из самых молодых шоферов, дурачась, подошел к эриксоновской вертушке и басом сказал в поднятую трубку:

– Ресторан «Норд?» Срочно две дюжины пильзенского! Нет, жигулевского! И еще…

И тут шутник умолк на полуслове, прикусив язык. А я еще от стола не услышал – почувствовал, как ветерок на лице, Шурин голос, уменьшенный всеми несложными хитростями мембраны и шестьюдесятью километрами провода.

Шура пела тоскующе и призывно:

Средь шумного бала, случайно,
В тревоге мирской суеты…

Единственный человек в третьем бараке – Васярка Доган, по праву моего давнего сменщика знавший тайну наших отношений с «четвертым номером», накрыл черное блюдце эриксоновской мембраны своей полупудовой пятерней, отобрал у шутника трубку и предостерегающе подмигнул мне.

Я, махнув через скамейку, сразу очутился возле «скворечни» и тут же перехватил трубку из горячей Васяркиной руки. А он, только шепнув: «Твоя поет!» – как ни в чем не бывало полез в ближайшую тумбочку, словно за этим и подходил сюда.

В нашем быту вечных разыгрываний и подначек эта дружеская предосторожность совсем не была излишней. Многие и так уже догадывались, где это я пропадаю все свободное время, часто в ущерб и сну и отдыху.

Незаметно подняв к уху перехваченную из рук Васярки трубку, я захватил только виноватые слова Шуры:

– Ничего не выходит. Накупалась. Охрипла. Давайте лучше я вам спою «Нам не страшен серый волк» или «Кукарачу». Это полегче.

Кто-то на линии ожесточенно заспорил, а кто-то сказал басом, вероятно, старший диспетчер Усть-Кои:

– Ну давай, Шурочка, «серого волка». Где он, твой «серый волк»?

И вот шаловливая песенка сначала потихоньку, речитативчиком, потом все озорнее и громче пошла гулять вприпрыжку, по проводам, по всем двумстам шестидесяти четырем километрам телефонной линии.

Ни один на свете зверь,
Свете зверь, свете зверь… —

все громче пела Шура.

И потом я часто задавал себе этот вопрос: ведь у людей и в те давние времена уже было всегда под рукой и областное и московское радио и патефоны, почему же песенки Шуры были так популярны на автолинии? Ответ этому мог быть только один: Шура для всех была своим человеком, и ее голосом гордились, как собственным достижением. Всего «четвертый номер» чапейской телефонии, а как поет! Не хуже, чем по радио.

Но тут Биллаж, прерывая мои несвоевременные раздумья, подошел к телефону. Прекрасно прослушивавший без стетоскопа даже самый легонький посторонний шумок в шатунно-кривошипной группе любого мотора, он через мое плечо нагнулся к телефонной трубке, ударил смычком по всем четырем струнам и бравурно заиграл свою любимую увертюру к «Кармен». Но тут же оборвал ее на первых тактах, на полутоне и крикнул в трубку, в поднявшийся возмущенный гомон всех Шуриных слушателей от Чапеи до Усть-Кои: