– Так я и думал, – невинно признался Рябинин.
– Почему так думал? – подозрительно спросил Петельников, прыгая в ловушку.
– Видишь ли, жара действует на мозговое вещество и размягчает его, поэтому следователь работать не может. А ноги у инспектора только вспотеют.
Петельников молчал, бешено придумывая остроумный ответ. Рябинин это чувствовал по проводам и улыбался, – с Вадимом он говорил свободно, как с самим собой: любая шутка будет понята, острая шпилька парирована, брошенная перчатка поднята, а серьезная мысль замечена.
– Есть ноги, Сергей Георгиевич, которые стоят любой головы.
– Наверное, имеешь в виду стройные женские? – поинтересовался Рябинин.
– Женские! – крикнул Петельников. – Да ты знаешь, сколько километров в день проходят обыкновенные кривоватые ноги инспектора уголовного розыска?
– Чего ж они ко мне давненько не заворачивали? – спросил Рябинин.
– Про это и звоню, – признался Петельников.
– Давай сегодня, – сразу предложил Рябинин.
– После обеда жди.
Рябинин знал, как его ждать…
Можно ждать машиниста с линии, летчика из рейса и капитана из плаванья, потому что они прибывают все-таки по расписанию. Но никогда не стоит ждать инспектора уголовного розыска – ни другу, ни жене, ни матери. У инспекторов нет рабочих дней и рабочих часов, нет графиков и расписаний, и слова твердого нет… Какое он может дать слово, если его время зависит от какой-нибудь пропившейся дряни, которая притихла в темной подворотне. И завыли сирены машин, и только успеет схватить инспектор электробритву и чистую рубашку. Тогда его можно ждать сутки, неделю или две. Тогда жена может днями напролет думать, почему, по какому закону она не имеет права видеть любимого человека и куда можно на это жаловаться. Только сынишка вздохнет в детском саду и загадочно скажет ребятам, что у папы опять «глухарь». Тогда и старая мать всплакнет, не от страха за сына, хотя всякое бывает на такой окаянной работе, а всплакнет просто так, потому что старые матери любят иногда плакать. Но инспектор не придет домой и его лучше не ждать: когда не ждешь – быстрей приходят. Он может появиться посреди ночи или дня; может выйти с соседней улицы, а может прилететь с другого конца Союза: заросший, несмотря на взятую электробритву, осунувшийся и веселый. Значит, та пропившаяся дрянь уже там, где она должна быть. Значит, нет больше «глухаря». А инспектор будет спать два дня, потом будет есть два дня, а потом – потом опять зазвонит телефон и екнет сердце у жены, испугается мать и насупится ребенок.
Виктор Капличников открыл глаза. Сначала ему показалось, что над ним белый выгоревший шатер-палатка. Но этот шатер уходил вверх, в бесконечность. Его серая мглистая ширина была ровно посредине перечерчена нежно-розовой полосой, словно собранной из лепестков роз. И он понял, что перед ним раннее небо; что там, наверху, уже есть солнце, и оно коснулось следа реактивного самолета. И тут же в его уши ворвался скандальный гомон воробьев, которые дрались где-то рядом. Тело содрогнулось от раннего росного холода. Капличников уперся во что-то руками и резко сел.
Он оказался на реечной скамейке в сквере, в том самом сквере, запах которого разносился вчера по проспекту. Смоченная росой, трава сейчас пахла терпким деревенским лугом. За аккуратной ниткой каких-то желтых цветов стоял игрушечный стожок первой травы, сочной и влажной, как нашинкованная капуста. По красноватым дорожкам бегали голуби. Было еще тихо, только где-то за углом шла поливальная машина.
Капличников потер сухими руками лицо и встал, разминая тело. Сразу заныли правый бок и спина – видимо, отлежал на деревянных планках. Он стал ощупывать себя, как врач больного. И вдруг рванулся к карману пиджака – диплом был на месте. Капличников облегченно выругался в свой собственный адрес.