Решительно, словно только что одолев Помпея, воздевал руку Юлий Цезарь – явно не предугадывая собственный крах. В нём чувствовались живой ум и мужское, немного агрессивное обаяние. Она отошла от него, поёжившись, – к величественному Октавиану Августу и мягкощёкому Веспасиану, общество которых успокаивало надёжностью.

В залах с богами сильнее ощущалась дистанция – холод таинства, отделяющий их от смертных. Мастера, работая с мрамором, отстранялись от результата, выражая конечную, не им принадлежащую правду бытия. Здесь уже не было живости, не было намёка на обычные человеческие слабости и несовершенства – только величие, голое, прижимающее к земле. Упираясь в щит костяшками пальцев, глядела в пустоту миров Афина Паллада, мудрая дева, рождённая из Зевсовой головы. Вакх был порочно-прекрасным и чувственным – особенно в скульптурной группе вместе с пухлым амуром. Скульптор, не поленившись, выточил каждую прожилку, каждый изгиб черенка на виноградных листьях, венок из которых украшал мраморную голову. Конечно же, вино, хмель и хаос… Захмелеть можно было от одного вида стройных ног, от чутко выпирающих ключиц; со смешком она вспомнила, что, когда русские поминают чёрта, итальянцы посылают к Вакху. Теперь ясно, почему.

Аполлон с лирой на бедре, в багровой тоге, поразил её совсем другой красотой. Высокий покатый лоб, утончённые черты и истинно божественное спокойствие во всей позе; не отсюда ли итальянские художники вроде Рафаэля и Боттичелли позже черпали своё вдохновение?.. Юный бог чуть наклонился вперёд, словно собираясь петь-рассказывать – голосом сладким, как мёд; с каким восторгом жрицы-пифии, наверное, передавали его пророчества! Аполлон небрежно, расслабленно держал руку на лире; пробившись через туристов поближе, она разглядела даже его ногти. Ногти Аполлона. Узкие и аккуратные.

Насколько же жив он был в сознании скульптора? Не меньше, чем не родившаяся мелодия для композитора. Так же чудовищно и бескопромиссно жив, как герой романа. Она отошла, сглатывая ком в горле.

И вскоре после была Урания.

Не единственная в зале, она стояла, тем не менее, так, что взгляд любого вошедшего сразу упирался в неё – да и куда ему было упираться, если не в это странное, несообразно огромное нечто?.. Казалось, что макушка Урании готова пробить сводчатый потолок; а впрочем, какой потолок? Не было потолка и пола, верха и низа – только вечность, что начиналась сразу после её сандалий. Не было предела, чтобы ограничить её.

Не было смысла её ограничивать. Как извержение Везувия или любого другого вулкана – когда пламя рвётся из земли, когда ты ничтожество.

(Позже, уже выйдя из этого мраморного чистилища, она вспомнила, как отказывалась от еды, как искала прикрытия для нежелания жить, как немели пальцы рук и холодели ноги, когда тела не хватало уже ни на что… Вспомнила и стиснула зубы, мысленно давая себе пощёчину).

Урания высилась надо всем миром, держа в протянутой руке свою астрономическую сферу – идеальный, как в кабинете математики, шар. Длина одной её стопы равнялась, наверное, среднему мужскому росту. Аскетичное, строгое лицо необычно сочеталось с плотью, где билась женственность, – но женственность скорее матери, чем любовницы. Древняя и суровая. В пляске светотени широкие бёдра Урании (забавно: муза астрономии, покровительница неба, разве она не должна быть вдали от всего земного?..) превращались в попросту необъятные; складки драпированного одеяния, высеченные грубо и просто, без изящества Аполлона с лирой, отвесно падали в пол. Вообще вся она именно падала