И лишь из невообразимо глубоких недр этой тишины малоразборчиво бубнит Фил:
– Шеф, не надо рубить сплеча… предстоит разобраться… таких результатов давно не получали… Наталья Николаевна… испытуемая… Спецкомитет…
– Черт тебя побери, Филипп, ты разве не понимаешь, что она взяла над ней контроль?!
Какой контроль? Над кем контроль?
Наталья пыталась кричать, но разве слова могут преодолеть космическую бездну тишины? Ее не одолеть и «Заре», потому что это гораздо дальше Марса, гораздо дальше. Только Кюри могла бы помочь. Изменить в ней тот самый скрытый параметр, который бы перенес ее с одного края пропасти, где она стояла последние семь лет, на другой край пропасти, где стоял отец. И отец ее давно забытого дитяти.
И вот она здесь. В своей комнате. Точнее – комнате отца. Еще точнее – казенной комнате. Лежит на полу и смотрит в потолок. Ни удивления от столь внезапного перемещения, ни страха, никаких иных чувств. Деревяшка. Только в голове гудят колокольные раскаты отцовского приказа: убирайся! Убирайся! Приходится вставать и убираться. Уничтожать следы своего пребывания. Избавляться от улик. Складывать скудные пожитки в чемодан. На это ушла вечность. И еще чуть-чуть, чтобы подумать над вопросом: а как зовут Кюри? Ту, давнюю Кюри, которая Склодовская, звали Мария. Хорошее имя. Почему бы и нашпигованную электродами девочку не назвать Мария? Тем более их судьбы так похожи – жизнь, положенная на алтарь науки. Высокопарно, но верно. Только у одной это добровольная жертва, а другая – просто жертва. Наука – всегда жертва. Ей ли не знать.
Сомнамбулой ходить по дому, держась за стены. И придерживая другой рукой живот. Ах да. Это рефлекс. Такое уже случалось. Она сомнамбулой ходила по дому и держалась за живот. Огромный такой живот. И никого рядом. Потому что никто и не должен был знать. Ведь она проводила тайный эксперимент, хотя каждый мог видеть его последствия – этот самый живот на девятом месяце. Все видели, но никто не понимал. Глупые бабенки, которых полно и в институте, и в науке, только шептались, поглядывая на плод эксперимента. Но ей плевать, потому что хуже она себя еще не чувствовала. Что-то наверняка шло не так, должно было идти не так, ведь она не собиралась доводить дело до готового ребенка. Вполне достаточным являлось in vitro. Но когда она останавливалась в своих экспериментах на достаточном и, тем более, необходимом? Вот и с Марией точно так же. Кюри?
Шприц прожигал насквозь. Но облегчения не принес. Ни намека. Только обморозил внутри головы мельтешение мыслей, превратив в снулых рыб. Достаточно, чтобы пустить внутрь мир внешний. Включая и Фила, который сидел в кресле и рассматривал ампулу.
– Это не наш метод, – покачал он головой. – Это годится там – от безысходности, безработицы.
– У меня безысходность и безработица, – зачем-то ответила Наталья.
Фил сунул ампулу в нагрудный карман ослепительно белой рубашки. Поправил темный-претемный узкий галстук.
– И с первым, и со вторым разберемся. А вот с этим, – он прижал руку к карману, – придется разбираться самой.
Он помолчал и странно сказал:
– Представь, что у некоего человека есть способность понимать все языки мира. Все, какие есть, и все, какие только были в истории. Мертвые и живые. Примитивные и сложные. Естественные и искусственные. Любые. Как ты думаешь, на каком бы языке разговаривал этот абсолютный полиглот?
Фил в своем репертуаре задавать парадоксы. Надеется ее отвлечь?
– Не знаю. Ничего не знаю. На любом. Какая ему разница?
– А мне кажется, что он будет немым, – сказал Фил.
– Я бросила своего ребенка, – зажмурившись, сказала Наталья. Но даже жалости к самой себе не возникло. – Отказалась. Бросила. Презрела.