Наталья всё же прыснула. Не удержалась и засмеялась. Надолго. До слез.
– Вы… вы… вы обязательно… станете генералом, – она промокала глаза платком.
– Вряд ли, – он взял ее под руку. – Жду приказа на увольнение.
Теперь они шли по главной улице городка, по которой прогуливались пары и гоняла малышня.
– Жена, наверное, очень довольна?
– Вряд ли семейный человек пошел бы в воскресенье на детский сеанс.
– Значит, семья ждет в Союзе?
Он промолчал.
– А, заядлый холостяк? Я не в укор, – сказала Наталья, – я сама еще та феминистка.
– Кто-кто?
– Не обращайте внимания, нахваталась в Сорбонне. Модная болезнь, она недавно нам подарена была. Что-то мало народа для выходного. Неужели все в этих ваших знаменитых онсенах?
– Они не наши. И почему именно в онсенах? Кто-то просто в город поехал. Кстати, не желаете?
– В онсен? – Наталья опять неожиданно для себя хихикнула. Лежать голышом в горячем источнике ей показалось забавным.
– В город. Из концлагеря вы, наверное, никуда не выбирались.
Что-то порвалось, озноб вернулся. Хоть следующую дозу вкалывай. Она отпустила Бравого и присела на лавочку. Дрожащей рукой достала из сумочки пачку.
– Почему концлагерь?
– Вам нехорошо? – Бравый башней возвышался над ней, трубный глас доносился из поднебесья. – Вам нехорошо? – то ли эхо, то ли навязчивость.
– Почему концлагерь? – Чертова сигарета никак не желала прикуриваться от зажигалки, огонек которой метался из стороны в сторону, пока Бравый не сжал ее запястье, остановив тремор.
– Вы и правда желаете об этом говорить? – Удивительная церемонность для бравого офицера.
– Вы начали разговор.
– Я его давно для себя закончил. Но то, чем вы занимаетесь, всё равно бесчеловечно.
– Откуда…
– Я служил с генералом Бехтеревым. Обеспечивал развертку и поддержку ОГАС. Сидел за рабочей станцией в нескольких метрах от ширмы. Они всё еще используют ширму?
– Это особый случай, – сказала Наталья. – И стечение особых обстоятельств. Наука обязана его изучить.
– Обязана? Во имя чего?
– Во имя человечества. Торжества разума. Счастья всех людей. Какой ответ вам больше по душе?
– А как же слезинка ребенка?
– Достоевский был идеалистом. Я – материалист. Вы ведь воевали? И убийство врага не считали убийством? И там гибли дети. А врачи? Чтобы спасти жизнь, порой приходится причинять страшную боль. В том числе и детям.
– Не ожидал услышать это от женщины.
– Я ученый. Особая чувствительность женщины, к вашему сведению, мужской шовинизм. Женщины безжалостнее мужчин.
– По-вашему, она лишь научный образец? И мы не можем ждать милостей от природы, взять их – наша задача?
– Послушайте, Бравый, я понимаю ваше положение – без семьи, отставка, может быть, и мой отец – не самый душевный и понимающий человек в мире, но, право, это не повод оскорблять меня.
Темная тень Бравого всё росла и росла, поглотив солнце, тепло, жизнь, оставив ее на дне какого-то колодца, куда звуки доносились еле-еле, искажаясь до неузнаваемости могучим эхо. Девочка и эхо. Очень маленькая девочка и очень громкое эхо. Ей стало невыносимо одиноко. И еще она вспомнила про научный образец с биркой, точнее – с номером, выбитым на культе. Зачем?
– Вам плохо? Вам плохо? – как заведенный повторял Бравый.
Пальцы нащупали в сумочке несессер. И плевать, что кругом люди.
Собака была самой обыкновенной. Даже не собака, щенок местной породы – мохнатый и неуклюжий. Он то сидел в клетке, свесив язык, то принимался по ней бегать, наматывая круги, то ложился на живот, то скулил, в общем, вел себя как обычный пес. Не понимая, что ему уготовано. Фил подходил к клетке, стоял подолгу, смотрел, даже пытался просунуть сквозь частую решетку пальцы, что категорически не приветствовалось командой отправки. Когда мимо пробегал хоть кто-то, Фил ловил его за пуговицу халата и начинал что-то объяснять, скупо жестикулируя. Пойманный виновато кивал, соглашаясь со всем или на всё, а Фил крутил пуговицу до тех пор, пока она не отрывалась.