Дивчина шла впереди меня, шла уверенно, как будто не раз бывала и проложила свою тропу. Значит, это не ты была, не могла быть. Явилась истинная смерть и, чтобы не испугался, обрядилась в молодую красивую дивчину. Сообразила же, как подкрасться, хитрованка! Куда от неё денешься, посмеивается и ведёт, держа руку, не отпускает. Ей весело, она при своём природном деле… Не омрачают её скрюченные, обледеневшие трупы чужих и наших солдат. Те и другие лежат в коряжных причудливых позах, одни – вразброс другие – рядком. Не хмурятся и не ссорятся, смерть примирила. Тверда её воля, всеобъемлюща власть…

Замечаю, как будто дивчина рада мирному состоянию моих и чужих солдат, увидела то, что хотела – и радуется. Разве же это Маринка?.. Она залилась бы слезами, а эта ликует, как на богатом пиршестве. Истая смерть, ненасытная!

Подошли к глубокой воронке, остановились перед её краешком. «Вот твоя, – говорит дивчина, – вечная обитель. Как захолодеешь, я опущу тебя на самое донышко и зарою. Хорошо это, потому что буду знать, где проведать. А когда придёт мой черёд – местечко отыщется рядом с тобою… Порадуйся же! Больше тебе на этом свете ничего не остаётся, последняя утеха твоя. И на прощанье дай поцеловать тебя…» – Теперь вроде бы чувствовал тебя рядом с собою, слышал твой голос, и столь упрямо было моё желание обнять, что я зашёлся в истошном вопле: «Маринка!.. Маринка!..» Никто не отозвался. Ещё причудилось там же, в землянке, поле с моей пшеницей. Широкое, неоглядное поле с колосистым хлебом. Иду, а мне будто кто-то со стороны кричит: «Хлеб чужой не топчи!»

Оглядываюсь и вижу Геннадия Комаркова… Откуда, думаю, он взялся тут? И себя же ругаю за то, что думаю. Поле-то в самом деле Геннадиево. Он дома остался и вырастил такую пшеницу. Неоткуда быть ей моей. К чему всё это чудилось?

– Не знаю, Саша, снам я не верю.

– Верь не верь, а связь сновидений с действительностью существует. Видишь же ты в них то, что живёт вокруг нас… Повезло: всё-таки убежал от смерти.

Марина слушала, затаив дыхание, а в глазах её всё ещё утаивалась, не решаясь показаться, чужеродно прильнувшая стыдливость.

– А пошто, Саша, не писал так долго письма?

– Не надеялся выжить. От плохого письма тебе бы легче не стало.

– Хоть знали бы, где ты. А то…

– Что?

– До сих пор боль не отходит… Что говорили тут, как писем твоих не стало. Такого наслушалась… Раз без вести канул, то посчитали, будто сдался фашистам.

– Кто же это так насмелился?

– От Геннадия слышала. Да многие так подумали. С чего взбрело такое им в голову – не знаю. – Марина склонилась в раздумье и, словно отгоняя от себя худые мысли, продолжала говорить: – Сколько пережила, передумала…

– А я? Даже когда был при смерти – всё равно ты и Степанка были со мною.

– Всё спрашивала себя: неужели мог Саша?! Мог ли решиться? Ушёл на фронт добровольцем.

– Поверила наговорам?

– На фронте, Саш, всё могло быть. И в плен уходили.

– Попадали и уходили. Попадали нечаянно, раненых увозили. Уходили изменники.

Марина подняла голову и серьёзно поглядела на меня:

– А ты, окажись в такой трудности, – мог расслабиться?

– Нет, Марина.

…Наконец-то услышал Маринин голос – говорила она от чистого сердца, так долго хранившего печаль и неведение. Вот почему она не торопилась посвятить меня в житье-бытье близких родичей и сторонилась разговора о них. Сегодня разоткровенничалась, рассказывала охотно, частенько упоминала моего отца и дивилась тому, что всю войну живёт старик в своём селе Хлебном…

Известие и меня удивило. Три письма, которые только и смог я получить, послал отец из Бадара, где обосновался в начале войны. Там надеялся застать его и сейчас.