Смотрел я в окно на ликующую утренней радостью природу и там, где-то меж смиренно молчаливых берёзок, видел Маринку в день нашей свадьбы… Когда смолкли песни, поутихла пляска – было уже за полночь, и приутомлённые гости один за другим начали покидать свадебное застолье, я шепнул ей:

– Давай на Нию – прогуляемся.

Она отозвалась с радостью, и тотчас мы вышли из присмиревшего дома, по крутой, еле приметной в ночи тропинке спустились на берег. Ния дышала прохладой, катила свои студенисто-синие воды. Сильная она была в своей природе, эта горная река – стремительно, неудержно несла и несла, будто играючи, тысячетонный груз.

На берегу было тихо, а в голове моей всё ещё теснился, не находя места, шум и гам свадебного застолья. То и дело отчётливо звучало протяжное слово: «Горько! Горрь-к-ко!» Его несколько раз повторил Иосиф Петрович. Маринка стеснительно улыбалась, розовела от моих поцелуев. В белом подвенечном платье она казалась мне в эту ночь на берегу бог весть откуда явившейся волшебницей-снегурочкой.

Я так и назвал её тогда «снегурочка ты моя» и оттого, что произнёс эти слова, замер в счастливом покое, радуясь, что она принадлежит теперь мне.

– Мы теперь будем вместе, Маринка, – сказал я вполголоса и приник своею прохладной щекою к её, всё ещё полыхавшей жаром, щеке.

– Ага, Саша, – с волнением выдохнула она.

– Всегда?

– Всегда!

– Всюду?

– Всюду!

А утром, когда мы, ещё хмельные от счастья, не встали с постели, радио принесло весть о начале войны.

На пятый день отец, Марина, Иосиф Петрович, Геннадий и многие поселковые жители провожали меня на людном перроне в армию. Дыша густым паром, подошёл поезд. Иосиф Петрович, до сей минуты сохранявший величавое спокойствие, вдруг заметался, стиснул в объятиях.

– Ну, вот, Александр, набат прозвучал… Рад, что у нашей России есть такие сыны, как ты. И я верю – вы защитите Россию. – Иосиф Петрович нехотя отстранился от меня в сторонку: пусть подойдут проститься и другие.

Марина смотрела потерянно, грустно. Поцеловала меня, и по её горячей щеке медленно, нехотя прокатилась слеза. Марина разумом понимала, куда еду, и знала – зачем. Разумом понимала, едва ли – душой.

– Ты ведь скоро вернёшься, Саша, – сказала она, когда я уже ступил на подножку вагона.

– Скоро. Как…

Состав судорожно вздрогнул и покатил на запад. Я видел, как Маринка махала мне рукою, пока не потерял её из виду.

«Скоро» обернулось тремя годами.

Как ты, Маринка, жила без меня? Как жила – известно. Как все солдатки и дети. Теперь ты знала, что недоласкавший тебя муж вернётся нескоро, но ты ждала его день ото дня терпеливее и строже. Так было до какого-то определённого времени, пока не пришло сообщение, что муж пропал без вести. Что же потом?..

Смотрю в горящие в сумеречи двумя угольками Маринкины глаза, стараюсь найти в них ответ. Не могу. Мне кажется, что в её душе происходит такое, что бессилен понять. Она не то что сторонится меня. Во взгляде её и готовность сказать, что она такая же, как и прежде, счастливая близостью ко мне, и постоянная обеспокоенность чем-то известным лишь ей одной. Мысли прерывает тихий Маринкин голос:

– Тебе дать попить, поесть что-нибудь, Александр?

– Не нужно, Маринка… Где ты чего найдёшь? Скоро пойдём домой, мне легче.

– Отдыхай, мы побудем с тобою, подождём.

Дверь в зимовье приоткрылась – мягко ступая, вошёл Ефим Тихонович. От него нанесло прохладной утренней сыростью и илистым запахом свежей рыбы.

– Поудил на зорьке, – сказал рыбак. – Не мог пропустить. Привык так вот – каждое утро, – весело поглядел на меня. – Э-ге! Поднимайся, солдат, а то пролежни станут. Уху сварим. Девки, почистите рыбу, у зимовья она, в корзине.