Дождь скоро. Дождь – это хорошо, пыль прибьет да и грязь с улиц смоет. Федор Николаевич еще что-то говорит, а я не слышу, вот странное дело, стою рядышком совсем, разглядеть могу каждую морщинку, каждую складку на халате, серые полосы пота на манжетах, мятый воротничок да подзаросший щетиной вялый подбородок. А звуки вот не долетают. Подобного со мною прежде не случалось, оттого и замер, застыл, против воли наблюдая за движениями харыгинских губ, заодно и отметил, сколь разительно изменился Федор Николаевич за последнее время. Подурнел, поблек, поистаскался, будто парадный мундир, который по недосмотру заместо повседневного надевать стали…
– Сергей Аполлонович, с вами все хорошо? – звуки вернулись внезапно, резко. Я вздрогнул.
– Вид у вас несколько болезненный… – Федор Николаевич подошел к окну и захлопнул створки, дым, небо и позднее лето остались за мутным стеклом. – Вы уж извините меня за болтливость… устал от всего этого… душа не принимает. А насчет Озерцова, то, опасаюсь, до вечера не дотянет.
Дотянул. И до вечера, и до утра, и до следующего вечера, когда в госпиталь заявились двое в черных кожаных куртках с пролетарски чистыми взглядами да кобурами на поясе. У господ комиссаров с Федором Николаевичем состоялась некая беседа при закрытых дверях, длилась она не сказать чтобы долго, но вполне достаточно для слухов, а Степанида Аникеевна, наша сестра милосердия, даже в слезы ударилась, уверившись, что Харыгина заберут.
Признаться, и у меня подобные опасения возникли – уж больно несдержан был Федор Николаевич в речах, уж больно откровенно недолюбливал нынешнюю власть. Однако же обошлось. Единственно, согласно договоренности либо вследствие прямого приказа, но Харыгин распорядился перевести Никиту в отдельную комнату, и мне было велено, оставив прошлые обязанности, находиться при раненом неотлучно.
Я и находился.
Яна
– Это значит… Ян, ты не понимаешь… это значит, что его поса-а-адят, – Ташка завыла, и я испугалась, что голос ее, вырвавшись из трубки, разлетится по квартире. Данилу разбудит.
Данилу пороть надо, а не сон его золотой охранять. Хотя нет, пороть поздно. А что делать?
– Он… он вчера умер… и теперь выходит, что это не нападение… не хулиганство… убийство.
Слово кольнуло острыми углами. Убийство. Это когда кто-то кого-то за что-то лишает жизни. За что?
– За что мне это? – вторила Ташка. – Теперь все… адвокат не помо-о-о-жет. И выходит, что Данила…
Убийца. Мой племянник, которому не так давно исполнилось пятнадцать лет, бритоголовый мальчишка со слегка оттопыренными ушами и Ташкиными голубыми глазами, – убийца.
Скрипнула дверь, и пол, проседая под ногами, мягко предупредил о чьем-то приближении. Данила таки проснулся, стоит на пороге спальни, точно раздумывает, шагнуть ему в «общее» пространство или остаться на нейтральной территории своей комнаты. Я приложила палец к губам, Данила кивнул, отступил назад и тихо прикрыл за собой дверь.
– Ян, а что теперь делать-то? – спросила Ташка. – И… ты же видела, он хороший… он не убийца… не убийца он… просто получилось так.
Просто. Почему-то поначалу всегда все просто. У меня есть сестра. У сестры есть сын. Он – нацист и малолетний убийца. Он сидит на высоком стуле, сгорбившись от боли, и, обнимая кружку, шумно хлебает горячий чай. Опухоль с лица чуть спала, но зато синяки потемнели, набрякли чернотой, и оттого вид у Данилы жалкий.
Убийца… да господи, какой из него убийца?
– Мамка расстроилась, да? – спросил он, отставив кружку в сторону. На содранных костяшках пальцев крапинки засохшей крови. Ногти обгрызены.