Быстро вечерело. За час наблюдений – никаких признаков жизни. Просто никаких. Ни собаки, ни курицы. Ни человека. Только воробьи и дальние стрижи над камышами.

– Командир, мы с Живчиком в центр сходим? Пошарим? – Копоть заранее выложил «карманный» боезапас Ерёме, оставив только заряженные магазины. – Пока не стемнело.

– Давайте. – Не спорить же Смирнову с добровольцами. – Только на час. До администрации и назад. Без контактов, даже с гражданскими.

– Так точно, начальник.

– Мы будем возле вот того домика, на холме, в орешнике.

– Замётано, командир!

Копоть и Живчик перебежками помелькали вдоль заборов и растворились в проулке.

Обходящая станицу глиняная колеистая дорожка кривилась по-над оврагом. Из каждой недосохшей лужицы на его дне неслись страстные лягушачьи воканья. Казалось, это главная примета южной весны.

Группа перемещалась, всё так же осторожничая – крайняя односторонняя улица напрягала все больше: ну, ни малейших признаков жизни. В огородах грязная весенняя пустота. Через приоткрытые двери в холодных хатах – опрокинутые столы, табуреты, растерзанные постели. По земляным полам битая посуда, россыпи муки, кукурузы. Какое-то тряпьё. И даже самодельные куклы.

Дьяк, после первых трёх мёртвых хат, безоговорочно оставался на внешнем дозоре. Пять, шесть, девять, двенадцать – по земляным полам тряпьё, битая посуда, россыпи, опрокинутая мебель.

Внизу в конце проезжей части улицы, возле прощально вздёрнутого журавля-колодца дурно воняла свалка из десятка вздутых уже собачьих трупов. Неохотно-тяжело взлетели несколько грачей и ворон.

– У-у, у-у! Это что?! – На перекладине растворённых ворот висел со свёрнутой головой, наверное, столетний дед.

– Шакалы! У, куйка шакалы! – Чтобы Кырдык запсиховал? Командир едва успел перехватить его за вещмешок:

– Не тронь. Наверняка заминирован.

– Пусти, командир, тамши. Мой отец такой. Борода мой ата такая.


Крайняя хата стояла на выносе. На приличном выносе. Строился хозяин, однако, с характером: всхолмье, с которого станица открывалась как на ладони, венчала высокая пятиоконная хата с большим сараем во дворе, крытым загоном-коровником, свиной стайкой, курятником и летней кухней, окружённая ухоженным садом с готовящимися зацвести айвой, яблонями, грушами, абрикосами, сливой и черешней. За плетёной оградой – высаженные грецкий орех, белые акации, чета высоченных пирамидальных тополей над колодцем-журавлём.

Кырдык толкнул дверь стволом автомата и отскочил. Выждав, Лютый из-под Сёминой винтовки заглянул внутрь. Впрыгнул, за ним Старшой и Кырдык. Внутри всё те же следы дикого разгрома – всё опрокинуто, разбросано. Даже из печи вырвана дверца. На стене меж окон трижды простреленная фотография уже прошлого века: казаки-молодожёны – он в форме при погонах младшего урядника, она в расшитой бисером рубахе с круглым присборенным воротником. Одна пуля попала ей в лицо.

Не было никого ни в сарае, ни в коровнике.

– Товарищ командир! Александр Кузьмич. – У Лютого глаза горели удивлением, даже с какой-то нервной смешинкой. – В свинарнике бабка лежит.

– Какая бабка?

– Обыкновенная. Ну, только очень древняя.

– В смысле – живая?

– Да. Живая. Лежит и смотрит.

– Куда смотрит?.. – За командиром и Лютым в крохотный свинарник попытались втиснуться Дьяк, Пичуга и даже Ярёма.

Слева от входа на кисло-вонючем, занавоженном полу под обгрызенной стеной валялась пара поддонов, покрытых протёртой засаленной кошмой. На этих поддонах уже не лежала, а сидела иссохшая до черноты, большеносая, морщинистая старуха. В белёной льняной сорочке.

– Здравствуйте, мамаша. Мы свои, советские. Русские.