Охватов оставил Торохина в кустах ольшаника и рябины, рядом с шоссейной дорогой, недалеко от того места, где они спугнули немцев. Возвращался он межой неубранного поля; жухлая травяная дурь на меже отмякла от дождя, скользила под каблуками ботинок, цеплялась за обмоченные полы шинели, и Охватову все время казалось, что кто-то крадется за ним и вот-вот ударит в спину между лопатками. Иногда он опускался на корточки и, сжимая в руке гранату, озирался по сторонам, прислушивался и снова шел шагов сто – полтораста.

Место засады угадал сразу по разбитым ящикам, которые валялись под кустами и издали приметно белели. Пробираясь кромкой ольшаника, ждал окрика Торохина и боялся испугать его своим появлением. «Уснул, должно», – подумал Охватов и, подойдя совсем близко, сел – перевести дух – и привалился спиной к молодому деревцу.

От земли и деревьев тянуло приторно-сладковатым тленом. На Урале так пахнет лист-падунец в теплые дни апреля. «Апрель, видимо, потому так и назван, что все преет, – отвлекся было Охватов от своих тревожных дум, но сейчас же вспомнил о Торохине: – Спит же, гад! Вот и надейся на такого! Чапай вот из-за этого же погиб…»

Охватов поднялся, решительно подошел к ямке, где должен был лежать Торохин, – ямка была пуста. Сознание сразу прострелила догадка: «Ушел! Ушел к немцам! Нет, не может быть».

«Ты говоришь: Родина да Родина. Нет у меня ее. Ни хрена нету», – вспомнил Охватов последний разговор с Торохиным.

Охватов вздрогнул и нырнул в ямку, ощутив под вспотевшими ладонями извечно сырой холодок земли; артиллерийская стрельба, взметнувшаяся где-то на западе, показалась ему такой близкой, что он весь съежился и лег на дно ямки. Не сразу оправившись от испуга, опять вспомнил Торохина. «Да нет же, не может быть! Ну мало ли у кого какие обиды, а здесь же о родной стране идет речь! Какие могут быть обиды, черт возьми!..»

Предательства от напарника Охватов все-таки не ожидал, и утром, когда уже совсем развиднелось, Торохин действительно вернулся в засаду. Пришел он со стороны дороги, не таясь, во весь рост. Всегда медлительные глаза его беспокойно и часто мигали. Острое, с крепкими веснушками лицо опало и было бледно. Обмотки, шинель высоко захлестаны грязью. По всему было видно, что Торохин петлял по незнакомым полям и перелескам.

– Ты где был, Торохин?

Торохин облапил ручищей узкое лицо, вытер пот:

– Слава богу, Коля, хоть тебя нашел. Ух ты. Боялся, думал, вынесет черт на своих.

– Ты где же был, Торохин? И где твоя винтовка?

– К немцам уходил. Чего прилип? Вишь, зенки-то остаканил. Ну стреляй, стреляй! Чего же не стреляешь?! На вот! На! – Срываясь на визг и вздрагивая побелевшими губами, Торохин выхватил из нагрудного кармана гимнастерки вчетверо сложенный листок бумаги и бросил его Охватову. – Да, уходил к немцам и ушел бы, да нету их поблизости! Вернулся вот, подожду их здесь. А эта листовочка – пропуск. Воевать за большевиков все равно не буду! Не буду! Не буду! Ненавижу вас! Всех! Всех!..

Торохин повалился на землю ничком, глухо заплакал. В захлестанной шинелишке, с беспорядочно обросшей шеей, черной, как голенище сапога, Торохин показался Охватову очень плоским и маленьким, словно мальчишка.

– Встань! – вдруг закричал Охватов. – Ой, гад ты, Торохин! Ой, гад! Пошли во взвод! Пошли – никаких больше!

Торохин вскочил на колени и на коленях, путаясь в полах шинели, без пилотки, побежал на Охватова, вытянув вперед дрожащие землистые руки:

– Друг мой, Охватов!.. Мы же русские! Коля!.. Родной мой! Я не таюсь перед тобой, неуж выдашь?.. Застрели сам!

Охватов попятился, хотел снять курок с предохранителя, но в этот миг Торохин вырвал винтовку из его рук.