– Плохо, сударыня, – сказал Цимлянский неохотно. – Город разбит артиллерией, были бои… Люди меня поражают, – добавил он тихо. – Никакой воли. Что это?

– У нас здесь целая армия, – запальчиво сказала Лидия Федоровна и разняла руки, которые в свободном состоянии как-то потеряли прелесть царственного увядания. – Просто надо пойти и вышвырнуть эту накипь. Эту человеческую накипь.

– Эх, мадам, мадам, – сокрушенно сказал Бунич от своего места у стола. – Во всей этой армии едва сотни две соберется…

– Сколько соберется, столько и пойдем, – угрюмо сказал Цимлянский. Таня играла «Утро туманное», и от слов Цимлянского под пальцами ее левой руки дрогнул аккорд и голова ее еще глубже ушла в плечи.

– Что же, – спросил Цимлянский у Рейнгардта, – пойдете?

– Мы ж в Москву? – лукаво щуря глаз, уточнил тот.

– Сначала на Дон, потом в Москву. На Дон, боюсь, зайти придется. Не миновать нам Дона.

– Тогда пойду, – весело отвечал Рейнгардт, погруженный в свои записи. Он изучал турецкий язык как язык противника прошлого, настоящего и будущего.

Таня начала романс Жадовской.

«Ты скоро меня позабудешь, но я не забуду тебя», – подхватил Бунич своим бархатным тенором.

– А вы, Аркадий Неонилыч? – обратился Цимлянский к капитану Федулову, оборачиваясь на Таню.

– Ах, отстаньте вы от меня, – смешно взмахивал руками Федулов и начинал пыхтеть как самовар. – Я четыре года воюю. Я выспаться хочу. Я руки хочу помыть.

– Вот видите! – торжествующе вскричал Бунич. – Нет-с, – обратился он теперь к одному Федулову, – вы умыть их хотите.

– Ай, Федя, – вскричал в сердцах Аркадий Неонилыч, – бросайте вы эту канитель. Можно подумать, Мамай пришел. Такие же русские люди. Моя профессия мирная, я лесник…

– Вот подыщите себе в вашем лесу подходящее деревцо, чтобы повеситься, когда ваши русские люди крестить вас придут в свою веру.

– Ну, знаете… – пыхтел Аркадий Неонилыч, – это переходит…

– «Ты новые лица увидишь и новых друзей изберешь», – пропел Бунич.

– …а двадцать первого ноября Келчевский, – договорил Простаков. – Право, одна рука не ведает, что вторая творит.

Музыка смолкла. Таня поднялась от рояля и с задумчивым видом прошлась по комнате.

– Не смогут они без царя. Не сумеют, – сказал Бунич и звонко шлепнул картой о край стола. – Я скажу тебе, чем все это окончится. Мировая революция? Ну это нетушки. Царь-то нужен, будет у них царь. Свой, лапотник. Чтоб песни пел, чтоб отрыгивал после еды принародно. Опять станет царство московское, советское, называй как хочешь. Опять будут с немцем драться, с англичанином дружить. Додружатся.

– А надо бы наоборот? – спросил Рейнгардт.

– А кто его знает, как надо, – зло бросил Бунич. – Всяко пробовали.

Цимлянский вышел за нуждой, а когда возвращался, она стояла совершенно одна в холодной веранде и смотрела неподвижно сквозь стекло, где подрагивали огни Бухарестской. На плечах у нее лежал бледно-синий вязаный платок. «Вот сейчас, – подумал он. – Подойти сзади, вдохнуть запах серых волос, положить руки на плечи, на этот синий платок… Моя… Навеки… Только ты… Дождись». Но ничего этого он не сказал и тихими шагами вернулся в гостиную попрощаться. Потом прошел в прихожую, нашел там свою шинель, снял с вешалки фуражку и пошел в расположение.

Из дворов на него лаяли собаки. Он шел по середине немощеной улицы, думал о Тане, вспоминал свой разговор с солдатом и, постукивая прутиком по голенищу, бурчал себе под нос песенку из детства: «Мама, купи мне пушку и барабан, я поеду к бурам бить англичан».

октябрь 1998

Ночью Тимофей слышал, как с кленов падают листья. Он стоял и слушал, как в тумане, обложившем все до самых окон, поочередно валятся они с верхушек на землю. Звуки медленных падений вызывали в воображении образ человека, прогуливающегося в пелене мороси. Вот он идет по парку, старается что-то разглядеть, расслышать, останавливается, идет не спеша дальше. Самого его не видно, и он почти ничего не видит в холодном мареве. Ноги его шуршат в палой листве.