Выглянул в окно. Темень стояла адская, облака затянули небо, хорошей погоде, пожалуй, наступал конец.

«В такую погодку б на печке валяться и водку глушить в захолустной пивной, в такую погодку б к девчонке прижаться и плакать над горькой осенней судьбой», – пропел куплет из блатного романса. Воспринял его как тост, накатил и опрокинул рюмочку, еще из дедовых запасов, граненую, хрустальную. Девчонки не было, печка и водка – под боком. Если правда удастся создать общество любителей города, можно б было жить, но Бортников плевать хотел на публикации, на книги – впрочем, может, сегодня и они ему были зачем-то нужны. Что за туча надвигалась на город? Но то, что надвигалась, – факт.

– Выйдем на сте́ны, отстоим! – по привычке, в подпитии он начинал разговаривать сам с собой, случалось, и покрикивал в голос. Когда ловил себя на этом, знал: отключка скоро. Вырубил газ, оставил на сковороде недоеденную свинину, утащил бутылку в кровать. Перед сном проверил входящие. Трижды звонила Нина.

Надо будет – перезвонит. Отключил телефон, бросил в кресло, покидал на него одежду. Нырнул под одеяло, опять отпил, уже из горлышка.

Перед глазами встал кабан, напряженно вслушивающийся в тишину, а вокруг – заливший всё свет высокой луны, отрешенный, надмирный. И вот кабан превратился в зверя, выходящего из бездны, что сохранился на фрагменте найденной ими фрески. Большой кусок можно было бы выставить в залах музея, но Маничкин предпочел заточить его в подвале. Тонированное светло-зеленым кобальтом пространство очерчивал потускневший киноварный круг – клеймо, выделявшее на фреске образ страшилища. Зверюга с волнистым алым языком выступал наружу из темной пропасти ада. Он уже показался весь из дыры, разверзшейся меж острозубых скал, заступил лапами на размытый кисточкой зеленый фон. Мощную треугольную лопатку покрывала струящаяся грива, копьевидные уши застыли торчком, злой глаз-бусинка впивался в тебя, как уголек во льдину, прожигал глубоко, поселяя в груди ужас, напоминал о зыбком пограничье бытия-небытия. Зверь был изображен вполоборота, принюхивающимся к дыханию жизни, которую собирался пожрать. Он чуть присел на задние когтистые лапы, готовясь к стремительному броску. Зеленый, успокаивающий фон, разлитый предвечерним туманом, живописец выбрал специально, подчеркнув контраст мира духовного и осязаемого чувственно черно-алого материального чудища. Они противостояли друг другу, находясь в подвижном равновесии. Так налаженная, ровно текущая жизнь готова в любой момент расколоться, обрушиться на голову предательством жены, громким ревом машины, грубым окриком егеря и погнать галопом от покоя к суете, от цельного к мелочному.

И потащило против воли, всё скорей, куда-то вниз, вглубь, как будто под землю затягивал огромный пылесос. Замелькали в голове картинки: вепрь, а на нем три большие буквы ОАО – клеймо на шее подстреленного секача, почему-то горящее голубоватым пламенем, словно его полили спиртом… Бортников с трубой, как архангел на монастырской фреске, – маленький, стоит на подножке «гелендевагена», а труба больше его в три раза, тянется золотым раструбом к облакам… Егерь-громила в черных спецназовских доспехах, с прибором ночного видения вместо глаз этаким робокопом выглядывает из кустов и целится прямо в грудь из бластера… Маничкин, в смокинге и полосатых гангстерских брючках и желтых крокодиловых туфлях, стоит на трибуне, убранной лозунгами «Единой России»… он вскидывает руки и заваливается вбок от ударившей пули, путается в бело-сине-красных простынях и исчезает из поля зрения, как боксер, вылетевший за канаты… Всклокоченная Нина верхом на опаленной свиной туше, в плащ-палатке и с пионерским галстуком… Жирный Пал Палыч, приблизивший жуткое лицо упыря прямо к его глазам… Он настойчиво стучит тяжелым серебряным портсигаром Мальцову по лбу. Стук отдается в висках. Голова раскалывается от стука…