Осторожность нужно было проявлять беспрецедентную. Выловят ее родители, все пропало. Тут же затащат к себе. Усадят за стол. Начнут кормить, воспитывать, ужасаться. Она этим всем без их обеда сыта по самое горло, по самый свой курносый нос и уши. Она же все заранее знает, что они скажут.

– Доченька, ну нельзя же так жить! – станет восклицать мама.

Как можно жить, она точно не знала и ни разу не дала Александре вразумительного совета, но что жить так, как живет Александра – непозволительно свободно и не обремененно никакими социальными условностями, – жить было нельзя стопроцентно.

– Вырастили на свою шею. – Это отец уже подключался, не выдержав дочерней молчаливой реакции. – Никакого толка от нее. Никакого!

Какой ему был нужен от нее толк, он тоже не знал. И так же, как и мать, ни разу не ответил ей определенно.

Ладно, эту тему проедут и приступят к ее внешнему виду. А это было куда как много хуже предыдущей темы.

Прическа не та. Сейчас никто не носит хвоста на макушке, это заурядно, детство, которое давно надо было оставить в детстве. Краситься так и не научилась, а пора бы. Одевается как-то безлико. Брала бы пример с Катерины, у той каждый клок ткани на теле играет. О том, что само тело под этой самой тканью играло изначально, родителями, как опровержение не принималось.

– Ты ничуть не хуже! – ужасалась всегда мама и любовно оглядывала собственное чадо со всех сторон.

– У тебя есть все, что положено иметь женщине! – брови у отца уходили под низкую поседевшую челку, пока руки обрисовывали в воздухе силуэт якобы ее ладного тела.

Она молчала и терпела, не возражала, но и не соглашалась.

На самом-то деле она считала себя нескладной, невзрачной и… совершенно несексуальной.

Может, и было у нее все, что положено было иметь любой женщине, но все было какое-то неудельное, что ли.

Грудь большая, но не такая высокая, как у Катьки. Ноги длинные, но переступают совсем не так, как ее. Лицо вроде бы и симпатичное, если вглядеться, но никакого, к чертям, шарма. Ну, никакого же! В глазах ни единого намека на ту самую томную поволоку, которая заставляла столбенеть всех знакомых Катькиных мужиков. Рот самый заурядный, не припухлый, не капризный, а все чаще строго поджатый.

– Тебя бы в хорошие руки, коли наши с матерью до тебя не дошли. – Эту черту обычно подводил отец, не желая при этом уточнять, что конкретно эти самые хорошие руки должны были с нею сотворить.

Никакой конкретики, а ей догадывайся…

Родительского старенького джипа «китайца» под окнами не было видно. Неужели пронесло? Неужели предки убрались куда-то ни свет ни заря? Может, за грибами? Говорят, их в этом году тьма-тьмущая. Может, и рванули, если у отца при его скользящем графике выходной. Мать уже давно не работала, занимаясь домом.

У нее вот только руки все не доходили заняться тем самым домом, что оставила ей бабушка в наследство. Все никак и никак. На Ромку надеялась, а теперь…

– О, Сашка! Ты! – Ксюша стояла на пороге с поварешкой в руках, с которой на пол шлепались крупные вязкие капли теста. – Входи, я блины пеку. Мне свояк из деревни банку меда передал. Вот я и с блинами затеяла. Чего столбом стоишь, входи, входи!

Александра молча переступила порог. Закрыла дверь за собой, привалилась к ней спиной, и как бухнет:

– Ксюш, а его убили!

Ксюша только успела повернуться к ней спиной, намереваясь снова идти в кухню, где громко и недовольно постреливало масло в сковороде, как тут же встала, как вкопанная, и, не оборачиваясь, просипела:

– Что?! Что ты сказала?!

– Я сказала, что Ромку убили!

Ксюша странно подхрюкнула, потом охнула, потом привалилась пухлым плечом к стене, и, когда на нее обернулась, лицо ее было цвета опадающих сейчас во дворе тополиных листьев. И не лицо как будто, а серый, изъеденный временем пергамент.