Упрекать меня она начала много месяцев спустя, вернувшись из Кронштадта, куда ненадолго ездила хоронить любимого пса Булли. Ее мать не могла одна справиться с такой задачей.
Уже на вокзале в Клаузенбурге, по прибытии поезда около полуночи, Аннемари стала демонстрировать дурное настроение. Она начала сетовать, что я встретил ее «бесчувственно и бездумно». Как прикажете это понимать? Она имела в виду, что я недостаточно стремительно бросился к ней на перроне, чтобы взять чемодан? Или что я не сразу принялся утешать ее скорбящую душу? Стоило мне ее увидеть, как неизменно случалось одно и то же: я терял голову. Она – никогда. Она выражала недовольство, а я был очарован ее прелестью.
Как хорошо все складывалось после неудачного начала в марте! За недели обучения она обнаружила чувственность, которая с каждым разом все более разгоралась и охватывала меня, как пламя, ведь это я пробудил ее. В саду ее квартирных хозяев, у куста жасмина, под сиренью, поздно вечером, когда ее соседки по комнате Лавиния и Марика в воротах со смачными поцелуями и хихиканьем отправляли восвояси своих кавалеров, когда в последний раз прошумела вода в уборной и пророкотал сливной бачок, когда наконец гасили свет и дом погружался во тьму, наступал наш час. Мы целовались, как ангелы, и предавались страсти, как разбойники. На садовой скамье разыгрывались сцены, исполненные жадного сладострастия. Сирень цвела, как одержимая, жасмин сводил с ума чувственным ароматом.
Иногда у нее вырывались восторженные стоны. Однажды моя возлюбленная достигла столь блаженного самозабвения, что, невольно перейдя на грубый диалект своего детства, крикнула: «Йезус-Мария-Иосиф, косточки-то!» На жесткой садовой скамье у нее заныл копчик. Оскандалившись, скатившись до жаргона неграмотных крестьян, она стала мне еще дороже, подобно тому как еще милее делала ее в моих глазах легкая косинка.
Однако из Клаузенбурга с похорон пса она сейчас вернулась в весьма раздраженном состоянии. По пути с вокзала до ворот своего дома она только и делала, что упрекала и обвиняла меня во всевозможных грехах. Она исчезла в доме, не попрощавшись, а я так и стоял, глядя ей вслед. Я уже было собрался уходить, как вдруг она выскользнула из дому, в халате и босиком. Она повела меня в садовую беседку в кустах жасмина, от запаха которого кружилась голова.
– Так ты не веришь, что у камней есть душа и что они вскрикивают от боли, когда мы на них наступаем? – недовольно спросила она.
Я хотел было односложно ответить: «Нет», – но вместо этого невольно произнес:
– Мне трудно в это поверить.
– А ведь на свете существует не одна только бесцветная мировая душа.
И тут она высказала мне все давно наболевшее: он-де лишилась невинности совершенно прозаическим образом, к тому же в марте, в бесприютном пейзаже, на голой земле, не испытав экстаза, абсолютно банально, технически несовершенно, – и все это она внезапно осознала на погребении Булли. Она сидела на деревянной скамье, прислонившись к спинке боком, ночной ветер раздувал халат у нее на коленях. Я оперся на садовый забор. Ей якобы не хватало таинства соития.
– А куда же исчез такой фактор, как иерогамия? Я не ощутила ничего, хоть сколько-то напоминающего восторг священного брака неба и земли, прообраза всякого совокупления.
И все это мне приходилось выслушивать светлой ночью.
– Действительно, этого недоставало, – малодушно согласился я. – И еще кое-чего, – мужественно добавил я. – Ведь любовь, как и вежливость, должна быть обоюдной.
Ее нынешнее поведение совершенно не было на нее похоже. Неужели она получила письмо от Энцо Путера и руководствовалась его инструкциями? Неужели она доверилась ему полностью? Я резко развернулся и хотел было уйти. Но она вскочила со скамьи, преградила мне дорогу, прижалась ко мне и, не выпуская меня из объятий, шаг за шагом стала теснить меня к скамье. Сквозь халат я почувствовал жар, исходящий от ее кожи. Под тонким клочком ткани она была обнаженной, с головы до ног, от возбужденных сосков до выпуклого холмика. Я стал сопротивляться. Даже расстегнув и совлекши с меня рубашку, поспешно и нежно, она не могла подчинить меня. Ничто не изменилось, когда она ступней ласково погладила меня по коленям. Но, когда она утратила всякую власть над собственными руками и те скользнули в тайное средоточие моего тела, я прошипел: «Только не так, господин барон!» Она, содрогнувшись, отпрянула. В гневе она наклонилась, подобрала с земли мою рубашку и, не долго думая, перебросила через забор. И разодрала свой халатик рывком, сверху донизу. Ветер зашумел в древесных кронах. В отблесках потревоженных листьев ее живот отливал мертвенной бледностью, а груди излучали зеленоватое мерцание. Я же бросился через кусты к воротам, оставив ее в неумолчно шепчущей ночи, в одиночестве, в растерзанном одеянии.