Оказывается, на утреннем приеме присутствовал сам глава Секуритате по фамилии Крэчун. Еще тот фрукт! Он решает, бить ли тебя и, если бить, то как. Но того, кто не прикидывается дурачком, трогать не будут. Оленей и косуль, которые бродят во дворе и в саду, он любит, как малых деток. Если с ними что-нибудь случится, кому-то точно не поздоровится, Боже сохрани! Он, говорят, начинал шахтером в Петрошене, а дослужился до полковника.

– Величает себя Director General[20] Секуритате Сталинского региона.

Все это Розмарин отбарабанивает быстро, без пауз, словно молится, перебирая четки.

– А тот, что с белесыми бровями, похожий на курицу, это старший следователь Александреску. Много чести для такого юнца, как вы.

– А откуда это все вам известно в таких подробностях?

– Ах, я старый лис, а здесь поневоле все узнаешь. А под конец тебя уже ноги не держали?

– Да, – с удивлением подтверждаю я. – Меня словно парализовало.

– Точно. Тут так и бывает, без этого не обходится.

По-видимому, он удовлетворен услышанным и начинает семенить по камере туда-сюда: пять шагов в одну сторону, пять в другую.

– Пройду тысячу тридцать шагов, а потом и обед.

– Откуда вы знаете?

Он тычет указательным пальцем в окошко под потолком:

– Оттуда. Это мои солнечные часы.

Он-де определяет время по тому, насколько ярко освещено пуленепробиваемое стекло. Обед подают на двадцать шагов раньше. Розмарин несколько раз прерывал свои хождения и останавливался в задумчивости. Или он обсчитался? Из соседних камер через равномерные промежутки доносятся грохот и визг колес. Гремит посуда. Розмарин прислушивается, навострив большие, безобразные уши:

– Там всего шесть.

– Шесть чего?

– Шестеро заключенных.

– Не может быть, там вшестером даже дышать нельзя!

– Да ладно, – снисходительно тянет он, – там и тринадцать спокойно поместятся, и будут они себе много лет подряд дышать, стоять, сидеть, спать, бздеть, мочиться. А рядом с нами один.

– В одиночке? – испуганно спрашиваю я.

– Один всегда в одиночке.

Тут надзиратель с венгерским акцентом на плохом румынском приказывает: «Linierea!» – Построиться!

– Этот gardian – мадьяр. Мы его прозвали Păsărilă – Птицелов, – он всегда копается, ни дать ни взять птицелов. Он шутить не любит.

Кормушка открывается. Появляются усы, раздается команда: «Linierea!» Розмарин принимает у него из рук две жестяных миски с картофельным супом, я беру две жестяные тарелки с кучкой капусты на каждой.

– Вечером будет перловка или бобы.

Я бы тоже мог это предсказать.

Я быстро расправляюсь с первым и вторым. Розмарин не торопится. Он сгребает тушеную капусту в суп, крошит туда хлеб и начинает жевать, медленно, старательно, без передышки перемалывая пищу. Наконец он проглатывает эту кашицу, словно с болью в сердце прощаясь с кем-то из близких, затем еще раз отрыгивает из глотки, устраивает себе десерт и, вздохнув, окончательно расстается со съеденным. Перед обедом он снял берет и перекрестился. Лысина у него высохшая, матово-тусклая, даже не поблескивает.

– Все, – говорит он, собирает кончиком языка последние капли и крошки с губ, отирает рот и дочиста вылизывает влажную тыльную сторону ладони. Снова крестит лицо и грудь, бормочет что-то и надевает берет. Отщипывает крохотные кусочки от оставшегося хлеба. Наклоняется к батарее и рассыпает их по полу: «Для мышей!» Когда мы возвращаем посуду, воду в наши эмалированные кружки наливает женская рука.

– Это цыганка, – объявляет Розмарин, – ее зовут Фюш-Фюш.

– Как?

– Фюш-Фюш. Ты что, не слышишь, как на ней юбки шуршат?

– А откуда вы знаете, что она цыганка?

– А ты на руку ее посмотри. Смуглая, как шоколад. Ну, все!