А вот как описывает обстановку тех лет Л. Чуковская (дочь К. И. Чуковского) в своем дневнике, опубликованном в 1989 году:
«Застенок, поглотивший материально целые кварталы города, а духовно – наши помыслы во сне и наяву, застенок, выкрикивавший собственную ремесленно сработанную ложь с каждой газетной полосы, из каждого радиорупора, требовал от нас в то же время, чтобы мы не поминали имени его всуе даже в четырех стенах, один на один (речь идет о Сталине – В. Н.). Мы были ослушниками, мы постоянно его поминали, смутно подозревая при этом, что и тогда, когда мы одни, – мы не одни, что кто-то не спускает с нас глаз или, точнее, ушей. Окруженный немотою, застенок желал оставаться и всевластным и несуществующим зараз; он не хотел допустить, чтобы чье бы то ни было слово вызывало его из всемогущего небытия; он был рядом, рукой подать, а в то же время его как бы и не было; в очередях женщины стояли молча или, шепчась, употребляли лишь неопределенные формы речи: “пришли”, “взяли”…»
И еще одно свидетельство. Оно принадлежит писателю Вячеславу Кондратьеву, всегда предельно искреннему в жизни и своем творчестве:
«С самого своего детства – и дома и в школе и где-нибудь в гостях у знакомых родителей – я слышал разговоры о том, что кого-то и тогда-то за что-то взяли… Вначале “брало” ГПУ, потом НКВД, но и то и другое было связано со страшным словом “Лубянка”, ставшим нарицательным. Эти разговоры стали естественным фоном вcей моей жизни – с детских лет и до… совсем недавних (написано в 1989 году – В. Н.)… Мне думается, пора начать серьезный разговор о тех, у кого на совести миллионы жертв. Если малограмотные и нравственно дремучие чекисты первых лет революции и Гражданской войны, быть может, не ведали, что творили, свято веруя в классовую необходимость жестокости, то следующая генерация этого органа – ОГПУ – имела других людей, уже ясно понимавших, что творят беззакония, фальсифицируя первые процессы двадцатых годов: Шахтинское дело, дела Промпартии и Крестьянской трудовой партии».
Летом 1932 года Б. Пастернак был на Урале и увидел там эшелоны так называемых раскулаченных крестьян. Он вспоминал: «То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел. Целый год не мог спать». Именно там, под Свердловском, как свидетельствовал сам Пастернак, он написал много кусков будущего «Доктора Живаго». Написал не о сталинском терроре против крестьян, просто увиденное заставило его вплотную приступить к роману, который затем получил всемирную известность.
К концу прошлого века приобрел у нас широчайшую популярность безвременно ушедший из жизни писатель Венедикт Ерофеев, автор книги «Москва–Петушки». Он всегда чурался политики, но был близок к жизни народа и называл советский строй «самой высшей и самой массовой формой рабства».
«Гренада моя…»
Точно так же, как Ленин и Троцкий, бешено стремился к мировому большевистскому господству и Сталин, оказавшийся в этом смысле их самым верным учеником и продолжателем. Принимая эту эстафету от Ленина, он в 1924 году провозгласил: «Победа пролетарской революции в капиталистических странах является кровным интересом трудящихся СССР». В сталинском «Кратком курсе истории Коммунистической партии» (аналог гитлеровской «Моей борьбы») этот тезис разъясняется весьма популярно, он трактуется «как установка партии, как закон партии, обязательный для всех членов партии».
Кроме этой главной заботы, были у Сталина и другие. На первый взгляд, о них здесь не следовало бы упоминать, но все дело в том, что в дальнейших наших рассуждениях именно эти заботы приведут нас снова к основной теме – мировой коммунистической агрессии, исходящей от Советского Союза.