– Поставим с фонариками.
– Можно в темноте, – подтвердил Помор. – Мне и фонарики не нужны особо…
Ночь навалилась стремительно. В полной тьме, по ведомым лишь ему признакам, Кэп вывел группу на сухую поляну со следом от кострища. Борис ничего не чувствовал от усталости, и его спутники еле держались на ногах. Развели костер, кое-как поставили палатки. Борис ждал, что группа завалится спать, но, к его удивлению, у многих открылось второе дыхание. Неутомимые руки соорудили стол, натянули пленку, заварили чай, наломали веток, и на бивуаке возник трогательный походный уют, греющий душу целительнее городских интерьеров. Когда двужильный Кэп развалился на бревне с гитарой – как не было за его спиной трудного дня – и когда его друзья расположились вокруг в живописном многообразии, каждый с индивидуальным, отличным от других, занятием, – Борис понял, что его обидчик не так прост, как казалось.
Не отрывая глаз, он наблюдал, каким вдохновением, в обрамлении искр, украшенное всполохами, горело Кэпово лицо, с какой внутренней силой мерцали, словно драгоценные камни, его глаза, – и сам едва не поддавался каким-то волшебным чарам; взволнованный Кэпов голос под мелодичные аккорды без церемоний перебирал болезненные струны в душе Бориса, словно владел ключом ко всем его тайнам. Этот хрипловатый, пленительный голос бил в самое сердце, и Борис, слушая песню про мышонка, которую ненавидел всеми фибрами, против воли верил, что перед ним – достойный человек, герой, символ времени, на чьих плечах непосильный груз некого сокровенного знания, и что он знае что-то непостижимое, чего не ведает никто.
Свет от костра, в котором, взбираясь по жердинам, извивались языки пламени, делал лица людей значительными – словно при солнечном свете это были наброски, черновики, которые лишь сейчас приобрели окончательную форму и смысл. Из носика закопченного чайника, висевшего на рогатине, выстреливал пар от кипятка, воду для которого Кэп промыслил в одному ему известном источнике. Кира блаженно сжимала тонкими пальцами эмалированную кружку. Среди предметов, полускрытых в темноте, выделялись почему-то Герычевы светлые шнурки, аккуратно стягивавшие высокие ботинки.
Усталые друзья проникновенно подпевали:
Мышонок устал, мама-мышка не спит.
Мышиное счастье природа хранит.
Измученную Лиму пробирала гальваническая дрожь. Она, похожая на кузнечика, сидела на мшистом пне, выставив острые коленки, и с силой процарапывала палкой по земле узоры и линии.
– Витя, – позвала Никуня умильно. – Посмотри, какая смена растет.
Подразумевалось, что снисходительный Виктор Иванович благословит начинающую художницу, но мэтр только фыркнул и отвернулся.
– Дилетантство, – пробурчал он. – Не-про-фесси-ональ-но…
Отчеканив свой приговор, он встал и, ссутулившись, побрел к палатке, рядом с которой Галя и Игорек перебранивались, кто из них больше потрудился, пока его помощник сачковал. Все смутились, Никуня чуть не заплакала от досады, а Лима гордо выпрямилась, глядя вслед знаменитости. В ее бессмысленных глазах плясали язычки пламени. Кэп нахмурился, но сказал только:
– Далеко не забредайте, тут компас не пашет кое-где. Железа с войны много… раньше черепа по лесу лежали.
Когда он сказал про черепа, в глазах Лимы что-то дрогнуло, а Борис, уставший от людей, симпатичнейшим из которых ему виделся ненавистный Кэп, последовал за Виктором Ивановичем. Краем глаза он увидел оседлавшую бревно Тюшу, которая, в то время как ее держали за одну руку – Брахман, а за другую – Помор, ржала утробным смехом.
В палатке было тесно, и чей-то спальник пах бетонной пылью, словно его вытащили из складского подвала. Злая, как черт, Галя выговаривала Виктору Ивановичу через спеленатые тела Бориса и Игорька: