* * *

Марья Романовна открыла глаза и некоторое время неподвижно смотрела вверх, не в силах понять, где находится. Над ней был не беленый потолок комнатки, отведенной ей в доме Сосновских, не затянутый штофом потолок ее опочивальни в Любавинове, не бревенчатый потолок каморки какого-нибудь постоялого двора и не чистое небо, дневное или ночное, хотя свод, полукругом смыкавшийся над Марьей Романовной, был великолепного синего цвета, несколько схожий с тем изумительным индиговым оттенком, который приобретают небеса в самом начале ночи, когда в вышине восходят первые ясные звезды, но над землей еще не угасла последняя полоска закатного света. Однако сейчас Марья Романовна могла видеть над собой не одну или две ранних звезды, а целый хоровод золотых и серебряных созвездий самых невероятных и причудливых форм. Некоторые звезды были крошечные, словно искорки, другие – большие, причем на них ясно различались человеческие черты: глаза, носы, рты. У одних имелись усы и бороды, а прочие звезды оказались женщинами с томным выражением лиц, улыбками или плаксивыми гримасами, с длинными волосами и родинками на щечках. Среди таких лиц-звезд мелькали также солнце и луна, вернее, много солнц и полумесяцев, и у каждого – своя физиономия, свой норов, свое настроение: некоторые смеялись, некоторые гневались, иные имели самое жалостное выражение, и Марья Романовна вдруг ощутила, что на ее глаза невольно накатываются слезы, а потом бегут по щекам.

Она и сама не могла понять, отчего плачет. Не от сочувствия же к плачущим звездам! Это было бы совсем глупо, Марья Романовна не могла сего не осознавать даже в том полубесчувственном, точнее сказать, полуживом состоянии, в котором она находилась. Наверное, слезы текли от слабости, ведь у нее не хватало сил даже руку поднять, чтобы их отереть. Плакала Маша также от непонятной тяготы, которая налегла на сердце, от тоски по чему-то навек утраченному (она никак не могла вспомнить, что именно утратила), а также от смутного страха перед будущим. Но куда больше страшила ее потеря памяти. Нет, кое-что о себе она все же помнила, и немало – имя свое и звание, детство и юность, замужество и жизнь в Любавинове, помнила покойного супруга, майора Ивана Николаевича Любавинова, зловредного Нила Нилыча, управляющего и дядюшку. Помнила она свой приезд в родной город N, встречу с Наташей Сосновской и прочими родственниками, помнила ослепительного Александра Петровича Казанцева и свои о нем затаенные мечтания, а также то, как упрекала она себя в пустом и никчемном, даже постыдном унынии. Припоминала Марья Романовна, что вроде бы захворала… но чем, отчего, почему, когда это было – совершенно не помнила! И, разумеется, не могла объяснить, как попала в сей роскошный покой со звездчатым потолком.

Этакий потолок, размышляла Марья Романовна, не для простого человеческого обиталища. Скорее он пристал великолепной бальной зале. Дворцовой зале! А раз так, значит, Маша была звана на бал в самое высшее общество, поехала туда, но во время танца грянулась без чувств, ну и лежит сейчас, очнувшись от обморока, а все прочие гости ее разглядывают – кто сочувственно, кто насмешливо, – смотрят в лицо, шлепают по щекам, потирают ей ладони, прыскают в лицо водой и подносят нюхательные соли.

Впрочем, еще немного подумав, Марья Романовна сочла свои мысли ерундой. Она не могла вообразить себя грохнувшейся в обморок после нескольких туров вальса или даже целого вечера танцев. Слава богу, она была не из тех изнеженных особ, которые чуть что начинают испускать слабые вздохи и закатывать глаза, давая знать окружающим, что готовы упасть без чувств и не худо бы руки подставить, чтобы их подхватить. Пожалуй, это все же не бальная зала… Слегка поведя глазами и несколько сообразовавшись с ощущениями – на большее Маша была пока не способна, – она обнаружила, что никто ее по щекам не похлопывает и в лицо водой не прыскает. Не чувствовалось также запаха солей, не слышалось и шума голосов. Пахло розами – так до невероятности сладко, как если бы Марью Романовну поместили внутрь флакона с розовой водой или в склянку с розовым маслом, – а до слуха долетала весьма заунывная мелодия, извлекаемая из какого-то струнного инструмента. Балалайка? Нет, что-то другое… Слово «лютня» внезапно возникло в сознании Марьи Романовны, и она вспомнила недавнюю болтовню Наташи Сосновской о лютне и танцах, а также об очах, которые яснее дня, чернее ночи. Но в связи с чем эта болтовня началась и к чему она привела, вспомнить не получалось. И тут Маша ощутила какое-то движение над своим лицом, а потом некий голос проворчал: