И он, Шахна Дудак – или, как его теперь величали, Семен Ефремович Дудаков – был сыном каменотеса Эфраима, только от первой его жены Гинде. Когда-то юный Шахна мечтал поступить в Виленское раввинское училище, поступил туда и, наверное, стал бы вероучителем, пастырем, если бы не странное стечение обстоятельств, перевернувших всю его прежнюю жизнь и сделавших его собеседником не пророков, а жандармского полковника Ратмира Павловича Князева.
Еще там, в Мишкине, в местечке на берегу Немана Шахна обратил на себя внимание своими недюжинными способностями, особенно по части языков. Он лучше всех своих одногодков – и не только одногодков! – говорил по-русски, самостоятельно изучал литовский и польский, интересовался даже чопорной латынью. Однажды мачеха поймала его на паперти костела, надрала неслуху уши: мол, языки языками, но зачем в чужой храм повадился? Двойре всплескивала руками и на все местечко орала: «Горе мне! Горе! Выкреста вскормила! Выкреста!» Но Шахна и не думал креститься, просто обожал слушать, как престарелый ксендз Рымович, размахивая кадилом, зычным голосом превозносил Христа: «Лаудатур Езус Кристус! Лаудатур Езус Кристус!»
Особенно Шахна преуспел в древнееврейском и русском. Русский, считал он, язык сильных и несметных числом, а жить с сильными и не понимать их – вздор, пагубный, непростительный вздор.
Уже в хедере он знал больше, чем его учитель, глуповатый, но добродушный меламед Лейзер.
Меламед Лейзер первым и выпорол Шахну за то, что тот знал больше других.
– Чтоб не зазнавался!
Хрясь розгой.
– Чтобы уважал старших!
Хрясь розгой.
– Чтобы не был образцом для других, ибо нет образца выше Господа!
Хрясь, хрясь, хрясь.
Шахна все время мечтал выпороть меламеда Лейзера своими знаниями и однажды, приехав на побывку в местечко, вызвал старика на спор.
Проходил спор в молельне. Вопросы задавали столпившиеся у амвона богомольцы, а меламед Лейзер и Шахна отвечали.
– Что такое солнце? – спросил синагогальный староста Зусман Кравец.
Почесывая свою пегую бородку, покрывавшую, как дикорастущее растение, его бледное лицо, меламед Лейзер, ничтоже сумняшеся, сказал:
– Солнце – это печь Господа.
– А ты, Шахна, что скажешь? – обратился к юнцу Зусман.
– Если солнце – это печь Господа, то почему он летом топит ее жарче, чем зимой?
Богомольцы с восторгом внимали юному Давиду, одолевавшему Голиафа.
– Все очень просто, – не растерялся Лейзер. – Летом дрова суше и подвозить их легче.
В молельне рассмеялись.
– Солнце, ребе, топят не дровами. Солнце – это огненный шар, светило. Вокруг него земля вертится.
– Как же она, умная ты голова, вертится, если я стою на месте. И водовоз Шмуле-Сендер стоит на месте. И Авнер. И почтенный Зусман Кравец. И твой отец каменотес Эфраим… И исправник Нуйкин. Исправник не позволит, чтобы им зря вертели.
– Только глупость стоит на месте. Стоит и пытается загородить солнце, – сказал Шахна.
Он томился в местечке, тяжело переживал невежество своих близких, клялся достичь когда-нибудь славы и озарить темноту.
В Вильно Шахна попал не сразу. Отец Эфраим устроил его в Вилькию, в торговый дом Маркуса Фрадкина письмоводителем. Он, Эфраим, когда-то из чистого мрамора надгробие отцу Фрадкина – Тевье Фрадкину соорудил. Памятник Тевье Фрадкину был кладбищенским солнцем, вокруг которого вертелись все остальные могильные камни.
Маркус Фрадкин взял Шахну в свою контору, поскольку юноша обладал редким по красоте и ясности почерком (таким почерком переписывались древние священные свитки!). Переписывал, правда, юный Дудак не священные тексты, не танах и не талмуд, а купеческие бумаги, корпел над ними с утра до позднего вечера. Не чурался он и черной работы – мог наколоть и сложить на зиму дров, запрячь в бричку лошадь, заменить кучера. В свободное время Шахна прирабатывал тем, что писал прошения и жалобы исправнику Нуйкину, становому приставу, ходатайства на высочайшее имя в Петербург. Сердце у него замирало, когда он выводил на листе: «Ваше императорское величество! Осмеливаюсь нижайше и всепокорнейше просить…»