Мои распухшие, заплаканные от укусов и бессилия глаза отказывались считывать картографию. Оттого я шёл практически наугад, чувствуя вспотевшей спиной холодок наступающего вечера.

Наверное, Бог услышал мой молитвенный экспромт и пожалел несчастного пилигрима. Иначе как объяснить появление спасительной телеги в тот самый момент, когда моё тело привалилось к упавшему вдоль дороги дереву, не имея больше сил ни идти, ни плакать.

– Садись, родной! – услышал я хриплый человеческий голос и скрип притормаживающей старой телеги. – Эка тебя! – весело прибавил старичок-возница. – Ничего, в нашей торфяной водице купнёшься – враз полегчает!

Чувствуя себя наполовину спасённым, я поглядел на возницу. Меня озадачила его лёгкая открытая рубашка.

– А вы что, комаров не боитесь? – спросил я.

– Не-е, они своих не жалют! – ответил возница и, узнав, что мне надобно в Колосово, переспросил: – А табе там кого?

Я ответил, что иду до Ефросинии Макаровны, а приехал из Москвы, на несколько дней.

– Эх, Фросиния, радость-то наша… Помёрла она, поди, скоро год будет, как помёрла, – вздохнул старик, потом обернулся ко мне и сказал: – Так это табе она всё письма писала? Три напишет – одно отправит. Я ей говорю: «Ты чего бумагу-то портишь зазря?» А она мне: «Да я для себя пишу, так на душе легче, а в Москву шлю, чтоб не забывал. Хоть и городской, душа у него живая, родниковая!» Прям так и сказала: «родниковая». – Старик на минуту замолчал, видимо что-то соображая в уме. Потом оживился: – А хошь, поживи в ейном доме, я-то за ним уж год как приглядываю.

Телега въехала в старую, полуразвалившуюся деревню. Домишки напоминали танки, подбитые в захлебнувшейся восторженной атаке. Печные трубы, как жерла танковых орудий, то тут, то там торчали из расштопанной бревенчатой брони. Посеребрённые временем венцы вросли в землю и медленно умирали, безнадёжно цепляясь друг за друга.

– Приехали, – возница не по-стариковски легко спрыгнул с телеги, – заходи!

Я вошёл в полутёмную, освещённую багровым солнцем горницу.

– Вот тута она и жила, – старичок затеплил лампаду. – Света нет, почто он теперь. Располагайся, а я пойду. Если что, вона мои окна, супротив.

Он вышел. Я остался наедине с памятью о Ефросинии Макаровне, былой хозяйке скромного деревенского пятистенка.

В сенях обнаружилось полное до краёв ведро с водой. «Ужели так и стои́т? – подумал я. – Может, Ефросинюшка воду-то для меня набрала?» Заметив, как мой язык стал, вторя старику, «то-окать», я усмехнулся и сунул голову целиком в ведро. Вода с шумом брызнула за края, обмочив одежду. Действительно, зуд от укусов быстро успокоился, и ко мне вернулось приподнятое любопытное расположение духа. Я распечатал сумки и не торопясь накрыл стол. Как путник после долгого подъёма в гору ощущает великолепие вершины, так и мой дух, одолев дорожные неурядицы, отделился от немощной плоти и блаженствовал, глядя на предстоящий нехитрый ужин.

Утолив голод, я разрешил себе осмотреть Фросино жилище. На подзеркальнике нашёл среди каких-то пузырьков множество листов старой бумаги, исписанных крупным ломаным почерком. Это были те самые неотправленные письма, о которых говорил старик. Сердце моё сжалось от мысли, что Фросину тайну я вот так запросто разглядываю, отнимая «право собственности» у смертельного забвения. Верно ли?

Вскоре глаза мои стали слипаться. Не раздеваясь я повалился на старый пружинистый диван и уснул, накрывшись голубым Фросиным пледом.


Наутро меня разбудил старик. Он сидел за столом и разливал из чайника по кружкам кипяток. «Ну, будись, Ляксей, рыбалку ты ужо проспал, а на могилку Ефросинии свожу», – сказал он, прикусывая единственным зубом большой кусок сахара.