Наверное, это был самый мучительный для нее момент того вечера. Он доставал холсты и один за другим демонстрировал ей, ставил их на стул и долго, искренне, медленно подбирая честные простые слова, объяснял их происхождение, замысел и композицию. Ей было жутко неловко, Трубников был человеком довольно взрослым, с биографией, и было заметно по его взволнованному голосу, что именно до нее, Насти Ивановой, ему важно донести содержание работ, и даже, как внезапно подумала она, все остальное, весь этот «день рождения», с толпой собравшихся внезапно гостей, был тоже ради этого.
Но дело в том, что она не видела буквально ничего, складывая из цветовых пятен и глухого голоса какие-то свои, только ей понятные впечатления. Ну это так, соцреализм, конечно, но все же, видишь, я тут немного в мистику ударился, – он коротко засмеялся, из чего она сделала вывод, что это колхозный пейзаж, где на первом плане церковь и, возможно, какая-то птица, издали похожая на ангела. Ну это женский портрет, говорил он, ожидая реакции. Здорово, шептала Настя, он радостно смеялся, «поработать еще над ним нужно, немного фигуру прописать». И так продолжалось полчаса, пока наконец не вернулись гонцы с водкой и не раздался в прихожей звонкий женский смех.
Потом все как-то завертелось, и стало немного полегче. Настя не всегда угадывала говорящего, и ей опять приходилось прижимать пальцем уголок глаза, чтобы сделать щелочку и попытаться разглядеть, что это за таинственный незнакомец, который иногда, впрочем, оказывался вполне себе знакомым.
Из-за того, что она мало что видела, гул голосов в ее голове становился все громче, это было абстрактное сонмище звуков, из которых порой доносился радостный хохот. И впрямь становилось все веселее и веселее, художники обычно рассказывали анекдоты на одну и ту же тему – о том, как делали «Ильича» или другую «наглядную агитацию», в их рассказах тема разрасталась и приобретала совсем фантасмагорический оттенок: известный анекдот про Ленина с двумя кепками, одной на голове, другой в руке, обрастал все новыми подробностями, сидящий Ленин, как оказалось, стоил значительно дороже, мелькали баснословные цифры – пять тысяч, десять тысяч, Ленин с тремя руками, Ленин с половым членом, потому что если встать к нему вот так, на девяносто градусов, то все будет видно, раскосый Ильич в Казахстане и Киргизии, Ленин и Крупская, грудь у Крупской на Тургеневском бульваре, которая оказалась слишком велика, и ей пришлось делать накидку, новый взрыв хохота. Постепенно все сползало в игривую плоскость, пошли шутки над Михалычем, это был художественный редактор всесоюзного детского журнала, шутки были над его ослабленным состоянием, слишком много сил отдал производству, девушки сначала отказывались понимать фривольные намеки, но пришлось объяснить, что у Михалыча новая девушка, – и то ли от вина, то ли от того, что у нее в связи с непривычной оптикой закружилась голова, Насте стало плохо и захотелось уйти.
Но уйти не получилось.
Как будто специально для нее, разговор про Ильича вдруг притих, начались спокойные разговоры о знакомых, кто в какой командировке, кто занят офортами, кто рисует мультфильм, и она вдруг подумала, что в этой компании ей намного легче, чем в любой другой, потому что здесь настоящие люди, не какие-то придуманные в литературе персонажи, как в ее редакции, не измусоленные жизнью, как на улице, а живые – жаль, что она не может взглянуть на них с благодарностью. Дальше течение вечера совсем оторвалось от ее сознания, кто-то включил магнитофон, кто-то пошел на кухню кипятить чай, Трубников с другим художником, Юрой Баренцевым, огромным бородачом в грубошерстном свитере с огромными руками, спорили о Солженицыне, которого они называли Солжем. И вдруг она очнулась, когда ее уже перенесли на какую-то кровать неизвестно где, и кто-то жарким шепотом спросил, как она себя чувствует, бережно потрогал ей лоб. Она не узнала голос, попробовала посмотреть сквозь щелочку, это тоже не помогло, и тогда Настя громко спросила: