– Да что вы, бабушка, говорите? – Маша вдруг, будто испугавшись, поплевала через левое плечо, – Все у меня хорошо, – она даже попыталась улыбнуться, потому что ей стало жутковато: «Что ей надо от меня?»

– А то и говорю, милая. Если это слезы радости, то за ними всегда жди других слез. А ты не подумай чего. Мне от тебя ничего не надо, – словно отвечая на мысленный вопрос Маши, проговорила она, – Просто увидела, что ты вроде плакать собралась. Вот и спросила. Ты, если что, прости уж меня старуху.

– Да нет. Что вы. Не надо извиняться, – Маше вдруг стало неудобно перед этой доживавшей свой век женщиной, проявившей к ней своеобразное участие и напоровшейся на ее черствость или даже на враждебность, – Это вы меня извините. До меня просто не сразу дошло…

– Ладно, ладно, девонька! – махнула старушка рукой, – Не мечи бисер-то. Поняла я уж. Не буду больше мешать тебе. Думай свою думу, – замолчав, она отвернулась к окну. А Маша осталась с не пожелавшей успокаиваться до конца совестью. А еще – с каким-то томительным ощущением потерянной радости, которая, как цыпленок из своего заточения, ритмично пульсируя, старалась проклюнуться в сознание. Она попыталась снова думать о Жене, но того упоения от мысли о нем уже не было. Тревога, появившись в душе, отравляла ее своим неумолимым присутствием. Словно оживляла слова старухи о других слезах, о которых Маше еще знать было не дано, но о которых, вобрав опыт поколений, она подспудно знала. «Пусть ничего не случиться с ним. Пусть долетит благополучно. Пусть вернется. И пусть беды обойдут его стороной», – как молитву стала произносить она обережные фразы. Так, словно в ней заговорили голоса всех тех женщин, чья жизненная сила текла сейчас в ее кровеносных сосудах. И проводя обряд посвящения в ней через состояние влюбленности, они обрекали ее на служение любви – всеобъемлющей и всепроникающей.

9.

Проводив Машу, Женя заторопился. Белый циферблат вокзальных часов, перерезанный наискосок черной линией стрелок, показывал без десяти минут четыре. А это означало, что у него, чтобы добраться до дома, взять рюкзак и доехать до аэропорта, есть два часа. То есть, времени – в обрез. Ему повезло: только подошел к остановке, как подъехал троллейбус, и уже через двадцать минут, выйдя из лифта, он оказался у двери квартиры.

Дома – никого: родители на работе – с ними он попрощался еще утром. Вытащив из холодильника продукты, приготовленные матерью в дорогу, уложил в холщовую сумку. Отрезал кусок колбасы, хлеба и стал жевать. Мысль о том – не забыл ли чего – стала метаться от одного к другому. Наконец, пришло понимание, что все равно не сможет учесть всего, потому что вряд ли представляет те условия, в которые попадет. Самое главное – не забыть документы: "иначе – вилы». Он еще раз проверил куртку – все ли на месте.

Рюкзак оказался тяжелым. Но правильно уложенные вещи достаточно комфортно вписались в рельеф спины. Женя присел на краешек тумбы для обуви – на дорожку. Но почти сразу поднялся. Вышел на площадку и запер за собой дверь. Замок, щелкнув металлом, гулко прозвучал в пустоте лестничной клетки. Он, словно выстрел стартового пистолета, символизирующий начало забега, возвестил начало дистанции в новом коридоре сложного лабиринта жизни.


Без пятнадцати шесть автобус подъехал к относительно небольшому зданию аэровокзала. Женя вошел внутрь и стал искать глазами экспедиционного диспетчера. Нашел почти сразу: Альберт Михайлович, когда рассказывал, очень четко, не смотря на шутливый комментарий, описал его внешность. Ошибки просто не могло быть. У одной из стоек – на небольшом возвышении стоял человек пенсионного возраста. Лицо с измененным от длительного употребления алкоголя цветом украшала рыхлая с фиолетовыми прожилками картофелина носа. А его оконечность венчали старые, с толстыми линзами очки в пластмассовой светло-коричневой оправе, убегая дужками в торчавшую вокруг лысины шевелюру. «Импозантный дядька, – мелькнуло в голове, – совсем уже дедуля».