Вокруг должна была царить непроглядная темнота, однако спертый воздух подземелья мерцал неярким зеленоватым светом, и в этом свете Эдвард сумел разглядеть скальные выступы, валуны… и россыпь костей. Куда ни глянь, всю землю устилали кости!

«Где это я? – подумал он, однако ответ ему был известен. – Я в Преисподней».

И тут Эдвард увидел его – Дьявола, самого Люцифера. По-собачьи сидящий невдалеке, зверь не сводил с него глаз, пары щелок, пылающих серебристым огнем. Казалось, их опаляющий взор пронзает душу насквозь, видит весь его позор, все прегрешения до одного: и как Эдвард лгал отцу, и как хулил имя Господа, и книги, все эти пагубные книги, купленные в Хартфорде, а самое главное – все его сладострастные рисунки, все портреты Абиты.

– Господи, прости меня, грешного, – прошептал он, пусть даже знал, что Господь не простит, что Господь от него отступился.

Призрачные твари с детскими личиками спорхнули вниз, хихикая, заплясали вокруг, но Эдвард, не в силах отвести полных ужаса, вылезших из орбит глаз от Дьявола, их даже не заметил.

Дьявол тяжкой поступью двинулся к Эдварду.

Эдвард хотел было подняться, опереться на локти, отползти прочь, но лишь задрожал, да кое-как сумел сморгнуть с глаз слезы.

Зверь ткнулся мордой в лицо Эдварда, принюхался, обдав щеку жарким дыханием, лизнул подбородок и шею… а после – резкая, острая боль: клыки зверя глубоко впились в горло.

Слыша, как Дьявол громко, с чавканьем лакает его кровь, Эдвард устремил немигающий взгляд вверх, к тонкому лучику света высоко-высоко над головой. Мир вокруг начал меркнуть.

«Я обречен. Проклят навеки», – подумал он и с этой мыслью медленно, медленно ушел из жизни, угас.

– Эдвард! – донесся сверху отчаянный женский крик. – Эдвард!

Но Эдвард ее не услышал. До Эдварда было уже не докричаться. А вот зверь… зверь слышал все.

– Она! Вторая, Отец! Быстрее: вот он, наш шанс!

Однако зверь лениво помотал косматой башкой. Набившему брюхо, ему хотелось лишь одного – закрыть глаза и без помех наслаждаться растекшимся по жилам теплом.

– Ночью, – едва ворочая языком, пробормотал он.

Подняв одно из передних копыт, зверь уставился на него. Миг – и из копыта выросла ладонь, из ладони – длинные тонкие пальцы, а из кончиков пальцев – столь же длинные острые когти.

– Ночью ее убью.

Казалось, выпитая кровь подхватила его, медленно повлекла вдаль, и, убаюканный легкой качкой, зверь погрузился в глубокую дрему.

– Стало быть, ночью, – нехотя согласились детишки.



К ферме Эдварда Уоллес гнал жеребца неспешной рысцой. В пути он снова и снова обдумывал, что должен сказать, и только диву давался, как мог опуститься до подобного, как мог пасть так низко, чтобы молить Эдварда о согласии на предложение лорда Мэнсфилда.

«Я все сделал верно, папа. Ты знаешь, что это так. Нам с Эдвардом следовало трудиться заодно, как тебе и хотелось. Стать хозяевами собственной табачной империи… на манер тех плантаций в Вирджинии. Но вместо этого я на весь Саттон ославил себя дураком, ни аза не смыслящим в табаке. Куда ни пойди, куда ни глянь, у каждого это на лице написано, – яростно сплюнув, подумал он. – Один только ты, папа, и видел, как я руки стирал до костей, лишь бы спасти посевы, как день за днем обирал червей с листьев, даже при свете факела. И вот скажи, справедливо ли, что после всего этого мне приходится идти на поклон к Эдварду с его ведьмой? Справедливо ли?»

У вершины холма, возвышавшегося над фермой Эдварда, Уоллес натянул поводья, придержал жеребца. Желудок его скрутило узлом.

«А знаешь, папа, что в этом хуже всего? Хуже всего, придя с просьбой, видеть ее злорадство. Сам не знаю, сумею ли это выдержать. Отчего эта баба так невзлюбила меня? Отчего досаждает мне на каждом шагу? Я ведь со всей душой к ней – можно сказать, как к родной!»