Купание в реке освежило меня, но измученное вчерашними страданиями тело всё ещё нуждалось в отдыхе. Солнце стояло высоко, обещая длинный вечер и ясную звёздную ночь, и я расслабилась, потянулась томно, улеглась нагим телом на упругую, словно мягкий ковёр, траву и зажгла в ладонях колдовской огонь. Скатывая в метку возрождения незримые струи наговоров, сплетая воедино тайные древние слова, я прикрыла глаза и едва не вскрикнула: словно выжженное изнутри на веках, явилось неожиданно недоумённое лицо девочки, встретившей утром в моих руках вечное упокоение. Ни вскрика, ни страха, лишь доверчивая беспомощность и чуть-чуть боязни. Ах, какой сладкой показалась мне её алая, полная жизни кровушка, выпила до донышка, ни капельки не уронила, насытилась до одурения, возвратилась, выжила, наполнилась. А когда голубые глаза застыли, подёрнулись смертной поволокой, отпустила душеньку детскую в небо, прости, милая, прости, а иначе мне уже никого не спасти, ни себя, ни души тех малюток, погибших в муках, взывающих ко мне, молящих о возмездии.

Только вот кто дал мне право выбирать, кому жить, а кому орудием мести становиться? Разве можно спасти невинные души ценой чьей-то жизни, или я их всех обрекаю на страдания, ибо нет во мне ни пламени очищающего, ни света благословенного, и все мои деяния несут смерть, даже если свершены во имя жизни? И чьей жизни, Всемогущий, если я свою собственную прожить страшусь, бегу от неё, прячусь на кострах людских, метками колдовскими прикрываюсь? Что же я творю, Господи? Ты ли меня направляешь по этому пути или гордыня моя непомерная? Где свет твой, Господи, как мне его распознать, коли сияние собственного могущества застит глаза так, что тени чернее ночи становятся? Тысячи вопросов, а ответ один, и ты знаешь его, Эделина, всегда знала. И сейчас ты готова.

Готова прожить свою собственную, одну-единственную жизнь, готова идти со временем рядом, не обгоняя и не останавливая его, готова отринуть страх смерти и принять предназначение своё – стать ведьмой и не быть ею.

Решительно стряхнула с рук магические узелочки, стёрла метку ведьмовскую и вдруг сквозь шелест листвы и щебет беспечных пташек уловила металлический лязг, противный скрежет тонко выкованного железа – сетка! Дёрнулась было, вскинула руки с набухшими в ладонях защитными заклятьями, не успела, сверху упал, придавил, ожёг голую кожу железный невод, тело задымилось, мерзкий запах собственной горелой плоти ударил в ноздри. Со всех сторон сбегались крестьяне, окружали, тыкали грязными пальцами в сторону моего корчащегося на траве тела, сквозь боль пробивались возбуждённые удачной охотой голоса:

– Попалась, сучка! Ишь как извивается, змея подколодная!

– На куски бы её разорвать, ведьму проклятую!

– Она, она Эллу убила, тварь поганая!

– И других тоже – она!

А я кричала, кричала, кричала, сходя с ума от неизбывного ужаса, смерть лезла мне под кожу костлявыми пальцами, а возродиться я больше не могла.


В тесной вонючей клетке, нагую, спелёнутую вплавившейся в кожу железной сетью, меня привезли к городской ратуше, чтобы снова судить, снова возвести на костёр, а может, подвергнуть иной казни – жестокость человеческая безгранична, уж мне ли этого не знать. Лёжа в холодной сырой темнице, привыкнув к боли, тягучей, назойливой, шипящей речными полозами, я тихо плакала от отчаяния и страха. Страха смерти. Не той смерти, что приходит с жаром костра и рассеивается с рассветом, как ночной кошмар, а смерти безвозвратной, вечной, необратимой. Сейчас она грозила по-настоящему, её ледяные руки уже сомкнулись на моём сердце – вот-вот лопнет кожа, брызнет алым и острые, словно когти хищной птицы, пальцы вырвут его из разверстой окровавленной груди.