На прощание она сказала:
– Ты сама выбираешь, что нести в этот мир, Эделина. Не позволяй никому решать за тебя.
И когда ясные её глаза погасли, а худые узловатые пальцы разжались, отпустив мою руку, я долго-долго плакала, горячо вымаливая прощение, только теперь у самой себя.
Ночь задёрнула усыпанный звёздами полог, погасила серебряный лунный свет хмурым облачком, тишину разлила по узким городским улицам, сполоснула мостовые лёгким дождичком, ступай по гладким камушкам, моя госпожа, город спит. Бесшумно скользя по каменной дорожке, прокралась я в заветный молчаливый дом, зажгла ароматные восковые свечи, сдвинула в сторону тяжёлый дубовый алтарь, углём начертала на полу колдовские знаки. На шум прибежала хозяйка дома, та самая смешливая изуверка, следом за нею хозяин, увидали меня, остолбенели, воздух захватали широко раскрытыми ртами, словно вытащенные из воды рыбы. Смотрела я в их перекошенные ужасом лица и не было в сердце моём ни сочувствия, ни жалости, всё на костре сгорело, сплавилось в жаркую непримиримую злобу, месть молотом стучала в душе, требовала освобождения.
– Ты… как же… мы ведь… тебя… – залепетала женщина, протягивая ко мне полные белые руки, страх исказил её круглое румяное лицо, превратив его в аляпистую маску – в таких на городских площадях кривляются бродячие актёры в шумные базарные дни.
– Сожгли, – любезно договорила я. – Только я здесь не закончила, пришлось вернуться.
Женщина с воплем бросилась было бежать да вырваться из колдовского круга оказалось ей не по силам, споткнулась, запуталась в длинной своей ночной сорочке, заплакала, упала на пол, хватаясь трясущимися руками за побелевшего вмиг супруга. Тот молча прижал руки к груди, рванул ворот так, что тонкая ткань лопнула с треском, вздохнул натужно и свалился безжизненным соломенным тюфяком.
– Сдох, тварь, – злобно пнула я грузное его тело. – Избежал правосудия моего, подлец. Что ж… за двоих отвечать будешь, – глянула я на побелевшую, словно первый снег, злодейку, на её дёргающиеся в рыданиях тугие плечи, поправила растрёпанный тёмный локон, шепнула на ушко: – Не плачь. Не разжалобишь.
И ударила.
Окровавленная госпожа мешком валялась на грязном полу, едва слышно поскуливая, словно выпитый мною недавно щенок.
– Для каждой свиньи найдётся мясник, правда? Или ты и впрямь полагала, что останешься безнаказанной? – ласково шептала я после каждого удара витой кожаной плёткой, в числе прочего купленной днём на местном базаре. Самую дорогую выбрала, самую красивую и прочную – Миррея оставила мне в наследство увесистый кошель с серебром. Острые шипы, украшающие язык плети, рвали спину женщины на неровные кусочки, обнажая красное кровоточащее мясо. – Сколько невинных душ вы загубили, изверги? Неужто сердца ваши до последней капли лишились любви и милости Господней? – я опустила плётку, задумалась, воспоминания о побоище, устроенном мною в далёком крестьянском поселении, ожгли с новой силой. Господи, почему же ты допускаешь все эти зверства? Неужели раскаяние одной мятежной ведьмы тебе важнее сотни безвинно погибших овечек? И разве нет иного способа увидеть и наказать тёмные души, чем обречение маленьких ангелов на мучительную смерть? Где твоё милосердие, Господи, где твоя справедливость? Или она так велика и витиевата, что простым смертным не разглядеть, не понять, не постичь её вовеки?
Как же сложно быть орудием божиим, когда разум не может познать, верный ли избран путь… А может, Вседержитель прав и побороть зло может только другое зло, укрощённое, раскаявшееся, но не растерявшее ни ярости своей, ни жестокости? Потому и пачкаю я свои и без того грязные руки в чужой крови, Господу-то несподручно злобствовать, он добряк, сердобольный и заботливый…