Последняя минута, про которую мы еще не знаем, что она – последняя. Комната на шестом этаже дома в центре Далласа, штат Техас. Я стою возле телевизора – не успел отойти. Джейн сидит, закинув ногу на ногу – красивые ноги, загорелые, и на них умильно косится Сирил Хэйвуд. Джон по-прежнему сидит на подоконнике. Тысяча девятьсот шестьдесят третий год. Двадцать второе ноября, тринадцать часов двадцать девять минут…
Потом мы услышали крик телекомментатора, и крик Джекки, и машины кортежа сбились в кучу, словно перепуганные овцы, и Клинт Хилл молотил кулаками по багажнику, и «линкольн» на бешеной скорости помчался в госпиталь Святого Варфоломея, в коридоре бегали и что-то кричали. Двигаясь, как заводная кукла, я поднялся, достал из бумажника пятьдесят долларов и протянул их Джону. Хэйвуд сделал то же самое. Джон машинально принял банкноты, зачем-то стал их считать, а Джейн вдруг бросилась к нам и, плача, что есть силы хлестнула по лицу сначала меня, потом Сирила…
…Я сидел на холодной железной скамейке внутри броневика. Казалось, никто не заметил моего исчезновения в галлюцинацию номер два – значит, я никуда не исчезал, это было очередное наваждение, сон в солнечный день, сначала какой-то дикий город, потом Даллас восьмидесятилетней давности…
Я чертыхнулся про себя и стал исподтишка разглядывать попутчиков.
Это были крепкие широкоплечие мужики в зелено-пятнистых комбинезонах, усталые, пропотевшие и хмурые. У них был вид косарей, возвратившихся со страды, где трудились до ломотной бесчувственности тела. Двое курили, затягиваясь полной грудью, один прихлебывал что-то из фляги, один баюкал забинтованную до локтя правую руку, тихонечко постанывая. Остальные просто сидели. На меня никто не смотрел. В корме были свалены автоматы и какие-то странные широкогорлые ружья. На поясах у потных и хмурых висели тяжелые кинжалы, а шею каждого защищал широкий кольчужный ошейник.
– И вообще, это все зря, – сказал, ни на кого не глядя, мой сосед. Все повернулись к нему. – Нужно делать облаву, а так мы сто лет проканителимся.
– Ты раньше проживи сто лет.
– Все к черту. Команда к черту, мы сами к черту, и все остальное. Вот только кого они жрать станут, когда жрать станет некого, я уж не знаю.
– Друг друга станут. Я слышал, в отделе…
– Пошел и он к черту, этот отдел.
– Но согласись, они что-то делают.
– Они теоретизируют. Анализируют, классифицируют, систематизируют. Проводят параллели и подыскивают аналогии, подшивают бумаги и заполняют анкеты. Ламст прав – напряжением ума решить эту проблему невозможно, ее можно решить только напряжением сил. – Он выплюнул окурок и яростно затоптал его шипастой подошвой. – Только автоматы. И я понимаю тех, кто ратует за писаные законы и мобилизацию. Только так…
Они заговорили все разом, спор захватил всех. Кроме меня, разумеется. Одни превозносили до небес какого-то Ламста, оправдывали и безоговорочно поддерживали все, что он уже сделал, и все, что еще сделает, кляли тех, кто связывает ему руки. Другие тоже хвалили Ламста, но гораздо сдержаннее, считали, что ломать сложившиеся отношения глупо и неразумно – сломать легко, но будет ли польза? Понемногу я начал понимать, что обе стороны, в сущности, стоят на одних и тех же позициях, но по-разному смотрят на будущее. Одни желают немедленно перестроить жизнь на основе жесткой дисциплины, всеобщей воинской повинности, а их противники доказывают, что это – утопия, невыполнимая мечта. При этом те и другие последними словами крыли трусливых обжор и зазнавшихся конформистов, которых неплохо было бы оставить один на один с вурдалаками и посмотреть, как они станут выкручиваться, гады этакие. Просто ради эксперимента бросить все и полюбоваться, как они наделают в штаны. В конце концов спор как-то незаметно перелился в дружное охаивание этих самых приспособленцев и трусов – их материли изобретательно и витиевато, с большой экспрессией.