Это были прекрасные дни. Ла Инка рассказывала Бели́ историю ее выдающейся семьи, пока они месили и раскатывали тесто (твой отец! твоя мать! твои сестры! твой дом!), или они просто молчали, и в пекарне были слышны только голоса из радиоприемника Карлоса Мойя либо легкие шлепки – это смазывали маслом покалеченную спину Бели́. Дни манго, дни хлеба. От того времени сохранилось мало фотографий, но не трудно их вообразить – вот они стоят перед своим безупречным домом на улице Лос Пескадорес. Трогательности ни на грамм, это не в их духе. Респектабельность, заматерелая, величественная, которую ничем не пробьешь, разве что паяльной лампой, и вместе с тем осмотрительность, точно как у маленьких обитателей толкиновского Минас Тирита, и потребовалась вся мощь Мордора, чтобы с этим справиться. Они жили как все добропорядочные южане. Церковь дважды в неделю, по пятницам прогулка в центральном парке, где в ностальгическую эпоху Трухильо малолетних грабителей и помину не было, зато играл прекрасный оркестр. Они спали в одной кочковатой кровати, и по утрам, пока Ла Инка подслеповато искала свои чанклетас, шлепанцы, Бели́, поеживаясь, выбегала из дома, и, пока мадре заваривала кофе, девочка, прильнув к ограде, смотрела во все глаза. На что? На соседей. На поднимающуюся пыль. На мир вокруг.
Иха, дочка, звала Ла Инка. Иха, поди сюда!
Прокричав раза четыре или пять, Ла Инка в конце концов выходила во двор, и лишь тогда Бели́ отрывалась от забора.
– Чего ты кричишь? – сердито спрашивала она.
Ла Инка подталкивала ее обратно к дому: нет, вы только посмотрите на эту девчонку! Воображает себя невесть кем!
В Бели́ явно таился бунтарский дух, она всегда куда-то рвалась, покой вызывал у нее аллергию. Девочки из третьего мира почти поголовно возблагодарили бы Господа за столь безоблачное житье: если подумать, у Бели́ была мадре, которая ее не только не била, но даже баловала нещадно (то ли из чувства вины, то ли по складу характера), покупала ей красивые вещи и платила за работу в пекарне, ерунду платила, верно, но больше, чем зарабатывали другие дети в подобных обстоятельствах, то есть больше, чем фигу. Наша девочка процветала, но в душе она этого не чувствовала. По неким, смутным для самой Бели́, причинам ко времени нашего повествования ей опротивели и пекарня, и положение «дочери» одной из «самых уважаемых женщин Бани́». Опротивели, и точка. Все в жизни раздражало ее; всем сердцем она желала чего-то другого. Когда эта неудовлетворенность поселилась в ее душе, Бели́ не могла припомнить; позже она говорила своей дочери, что так было всегда, но кто знает, правда ли это. Желания ее были довольно расплывчатыми. Чего ей хотелось? Необыкновенной жизни? Да. Красивого богатого мужа? Да. Очаровательных детей? Да. Женского тела? Без вопросов. Если бы я попробовал облечь ее желания в слова, то сказал бы, что больше всего на свете ей хотелось того, о чем она мечтала в детстве, которого у нее не было, – удрать. От чего удрать? С этим просто: от пекарни, школы, скучного до ужаса Бани́; от кровати, которую приходится делить с