На счету у славной четверки было не менее двух десятков еретиков. Церковь с доносчиками расплачивалась щедро, из имущества казненных, каждый из них мог считать себя состоятельным человеком.
А бродягу Клода, собиравшего милостыню у церкви, можно было назвать королем нищих. Когда он протягивал руку за очередным подаянием, то на его запястье сверкал широкий золотой браслет с изумрудами, а грязную шею украшал крест, усыпанный крупными бриллиантами. Нищий любил говорить о том, что крест ему пожаловал сам епископ за выдающиеся заслуги перед церковью, но парижане знали, что действительность выглядела куда более неприглядно. Три месяца назад был предан костру ростовщик Матвей, у которого в должниках числилась едва ли не половина Парижа, а Клод, проходивший по этому делу свидетелем, выпросил у епископа в качестве вознаграждения золотой крест.
Клод не был беден и вполне мог вести образ жизни преуспевающего горожанина. Многие ремесленники в сравнении с ним и вовсе выглядели неимущими, но попрошайничество, сделавшееся смыслом его существования, не позволяло мыслить как-то иначе.
Брат Артур посмотрел на епископа. Тому следовало давно бы подать знак, но он отчего-то медлил.
Неожиданно Марсель что-то произнес. Брат Артур невольно воззрился на распятых еретиков.
– Еретики хотят покаяться в своих прегрешениях перед Господом Богом, – обратился он к застывшей толпе. – Мы слушаем тебя, – в голосе монаха послышалась терпимость.
– Я никогда не видел Париж с такой высоты, – хрипло сказал художник. – Он очень красив. Жаль, что мне не придется нарисовать увиденное... Ты слышишь меня, дед?!
Епископ слегка наклонил голову, давая разрешение на казнь, и брат Артур, прерывая предсмертную исповедь еретика, распорядился:
– Поджигайте!
Почти одновременно четверо мужчин сунули факелы в сухую солому, которая, яростно затрещав, принялась выбрасывать в небо языки пламени. Огонь, распаляясь, свирепствовал все более. Сначала он обжег лицо Марселя, заставив его взвыть от боли, а потом сорвал с Луизы платье, безжалостно и бесстыдно обнажив ее истерзанное тело. А потом, видно устыдившись собственного бесчестия, укутал ее красивую фигуру густыми клубами желтого дыма, спрятав ее от злорадных взглядов.
Уже через полчаса все было кончено. На обгорелых крестах, стянутых стальной проволокой, остались висеть два обугленных дымящихся трупа.
Старый Экзиль подъехал к кострищу далеко за полночь. В этот час собор Нотр-Дам казался особенно угрюмым. В окнах на втором этаже горели свечи, и красные блики, пробиваясь через матовые стекла, падали смутными отсветами на оскалившиеся морды застывших каменных химер. Сейчас они выглядели живыми и с высоты многометрового величия посматривали на снующих внизу людей как на никчемных насекомых.
Стражи у кострища уже не было. Парни ушли два часа назад, чтобы пропить заработанные деньжата в ближайшей таверне. Не опасаясь быть узнанным, старик поднялся на пепелище, скорбя, склонился над внуком и принялся раскручивать на обугленных запястьях проволоку. Потом снял мертвеца с перекладины и, почти невесомого, бережно отнес в телегу.
Следующей была Луиза.
На правой ее кисти он разглядел серебряный браслет с несколькими гранатами. Странно, что никто из стражи не позарился на столь красивую вещь. Правда, вот камушки растрескались от жара, да металл заметно оплавился.
Скорее всего, видели, но не забрали из суеверия.
Бережно, как если бы Луиза была всего лишь ранена, старик поднял ее и уложил рядом с мужем. Пусть и после кончины они будут неразлучны. И, взяв лошадь под уздцы, Экзиль поехал в сторону кладбища.