Не мудрено, что в результате многократных водворений в ШИЗО и холодных ночей в камере, когда надзиратели срывают с заключенного теплое белье, мы с Черноволом и Айрикяном заболели. Поднялась большая температура. Врач перевел меня в другую камеру, где я получил постель, в том числе подушку и одеяло. Стали кое-как лечить, но из ШИЗО, конечно, не выпускали.

В это напряженное время произошел случай на грани мистики. Однажды, когда начальник лагеря Пикулин особенно разъярился, посадив еще нас на хлеб и воду («зачем их кормить, если они не работают?»), я взобрался по стене и, глядя сквозь решетку на удаляющегося «хозяина», мысленно предал его проклятию: «Да будь ты проклят!» Каюсь, с моей стороны это был совершенно нехристианский поступок, человеческая страсть, ненависть к тому, кто мучает, затмила во мне все остальное. И последствия проявились довольно скоро. Меня, уже больного, в постели, посетил Пикулин, совершенно изменившийся. На его лице не было и тени прежней злобы, одна печаль. Он вдруг стал мне говорить о своем, о личном, о том, что недавно серьезно заболела воспалением легких его дочь. Я чуть не вскрикнул: «Я этого не хотел!» Он, наверное, прочел на моем лице раскаяние. И одновременно он чувствовал какую-то незримую связь между своим палачеством и внезапной болезнью дочери. Как мог, я утешал его и выражал искреннее сочувствие. Вот так: проклинаешь одного, а страдает другой, совершенно невинный человек.

Но я бы не хотел особенно хулить и Пикулина. Мне говорили, как тихо огрызался он на требование лагерных чекистов давить нас как можно сильнее: «Мы их так обозлим, что они вообще со статуса не выйдут». Ведь мы-то все-таки запланировали сопротивляться не навсегда, а на 100 дней, т. е. до 30 июля. А на лагерных чекистов давят сверху, из Москвы. Давит в итоге богоборческая система, созданная Лениным и Троцким в результате февральской измены генерала Алексеева, генерала Рузского и думских хамелеонов, предавших Царя, Веру и Отечество. О чем думал Алексеев, инспирируя телеграммы командующих фронтов с требованием к Государю об отречении? Уже на следующий день бунтовщики издали «Приказ № 1», разваливший армию и державу. И то еще мы, зэки 60—70-х годов, находились в наилучшем положении по сравнению с периодом ленинского террора. Лагерные старожилы, помнившие 20-е годы, говорили: «Сейчас – благодать. Вот в те годы был сплошной ужас!»

Помимо меня, Черновола, Айрикяна, в борьбе за статус политзаключенного участвовал Сергей Иванович Солдатов, демократ-патриот, проживавший до ареста в Эстонии, британский подданный русского происхождения Будулак-Шарыгин, ленинградский писатель Михаил Хейфец. Кстати, соплеменники Хейфеца Пэнсон и Коренблит, сидевшие по так называемому «околосамолетному делу», ни в каких акциях протеста никогда не участвовали, считая себя в России иностранцами. Хейфец же считал себя демократом и еврейским националистом, но не сионистом, тут он проводил какую-то разницу. Он много изучал историю России и много писал на русские исторические темы. В борьбе за статус участвовал также молодой латыш Майгонис Равиньш, довольно молодой человек и очень горячий, о котором я уже писал.

Ведут нас из изолятора в парикмахерскую стричь волосы. А мы от стрижки отказались: это был один из пунктов борьбы за статус политзаключенного. Нас сажают в кресло, мы садимся, с надзирателем не толкаемся, нам надевают наручники и в наручниках стригут. Голову мы уже не вертим из стороны в сторону: пусть стригут, мы наручниками доказали, что стрижка принудительная. Надзиратели тоже люди, где-то в присутствии офицера они проявляют усердие, а где их нет, они спокойно, так сказать, отслеживают ситуацию. Наденут наручники для порядка, причем наденут, чтобы не давили, и парикмахер нас спокойно стрижет.