Он был поражен, но не тем, что произошло и что стало ясно с предельной грубостью, а тем, что сам в эту минуту он ощутил не гнев, не обиду и не жгучую досаду, а как бы долгожданное освобождение. Словно таскал он на себе ярмо с кирпичами, как каменщик на постройке, и вот сбросил наконец свою ношу.
Недолог, однако же, был срок его «блистанья». Значит, он выдан с головой фавориту императрицы. Да, поистине непростительным безумием было надеяться на какую-то высшую справедливость. Привыкнув жить там, в пустынном крае, среди верфей, бараков, кораблей, в трудах и сражениях, он только тешил себя, что великий и мудрый монарх следит за его успехами и превыше всего ценит боевые заслуги. Здесь счет оказался другим. И потому, может быть, сейчас он не ощущал ни гнева, ни сожаления о том, что случилось.
Да и чего, собственно, он хотел, на что надеялся? Самое главное, для чего он жил, – это флот, но флот уже был отдан Зубову. К числу противников Ушакова прибавился еще один – всесильный временщик. Прежние враги Ушакова, адмиралы Мордвинов и Войнович, чтили свою методу и раз написанный на бумаге закон. У Зубова не было ни методы, ни закона. Трудно решить, что хуже: прошлое с его методой косности или же настоящее, в котором нет ничего, кроме грубой, наглой корысти и дерзкой самоуверенной глупости. Недаром кто-то при дворе назвал Зубова «дуралеюшкой». Теперь, когда надежда на поддержку императрицы растаяла как дым, снова предстояла неравная борьба. И Ушаков знал это, когда одним ударом решил свою судьбу в кабинете Зубова. Зачем же было ставить такие забавные сроки? Четыре дня для испытания абсолютной справедливости! Много это или мало? Впрочем, и так потрачено зря достаточно времени. Пора в Севастополь, к своим кораблям!
Адмирал был совершенно спокоен, когда вернулся домой и проходил через гостиную к себе в комнату. Попорченные временем зеркала давали не совсем ясные отражения, словно в них двигались тени. Ушаков случайно приблизился к одному из зеркал и машинально взглянул в туманное зеркало. Как видно, снимая треуголку, он растрепал свою прическу. Взбитые волосы над его лбом совершенно ясно напоминали тупей, воздвигнутый для замечательного праздника парикмахером-французом. Он вспомнил, как ему было стыдно за этот тупей.
Весь праздник пронесся в его памяти. То, что он считал признанием, было по существу позором. Ему льстили, он верил, как младенец, ему лгали, он принимал ложь за правду, из него хотели сделать наивного глупца, и он шел этому навстречу.
В такие моменты слепой, душной ярости Ушакову надо было двигаться, что-то делать с собой. Как был, в одном кафтане, он вышел в сад. В высоких сугробах стояли рядами липы. Птичьи следы простегали ровный наст путаными стежками. Тихо и спокойно падал редкий снег.
Каждое утро, тяготясь ожиданием, адмирал ходил сюда разгребать снег. Оставленная им вчера лопата еще торчала в пушистом сугробе. Ушаков задел рукавом за низко свесившуюся ветку и вдруг очень ясно вспомнил, как императрица вела его за собой, придерживая за обшлаг: она лгала, как и все.
Адмирал схватил лопату. Чистые белые глыбы, похожие на свежий сахар, летели одна за другой и рассыпались с тупым хрустом. Приятно заныли руки, плечи, спина. Ушаков подхватил новый ком снега с излишней резкостью: раздался треск, и лопата переломилась.
Адмирал бросил оставшуюся в его руках ручку и обшлагом вытер лоб. Ему становилось легче. Зыбкий холодок пробежал по его лицу. Он услышал за спиной знакомые похрустывающие шаги и, обернувшись, увидел Аргамакова. Тот был явно взволнован и ожесточенно тер свой подбородок.