Зубов посвятил адмирала в свои отношения с Потемкиным. Оказалось, что князь всегда делился с ним своими государственными замыслами, своей страстью к работе и любовью к морю и флоту.

– Я научился понимать этот высокий дух, который никогда не унижался до вражды. Я храню письма, кои его раскрывают со всей полнотой, – сказал он, как всегда, тихо, и большие красивые глаза его стали печальными.

Ушаков очень хорошо знал о той смертельной ненависти, которая, как аркан, связывала Потемкина и Зубова. А потому неумеренные похвалы Зубова князю и его «высокому духу» очень встревожили адмирала.

«Нет, этот «высокий дух» явился недаром! Зубов делит с князем его замыслы, чтоб сделать их своими. Он надеется стать Потемкиным. Не зря он так полюбил море и флот. Ведь здесь ничего не говорят понапрасну. Да неужели же этот купидон, эта торгующая собой прелестница станет во главе флота?» – думал Ушаков, и ему хотелось отвязаться от этой мысли, как от дурного сна.

А императрица говорила, стягивая в узелок подкрашенные губы:

– Платон Александрович написал прожект, который должен тебя порадовать.

– Буду счастлив познакомиться с ним, ваше величество.

– Я попрошу вас, ваше превосходительство, пожаловать ко мне в понедельник поутру, – сказал Зубов.

А императрица с тем заискивающим видом, какой бывает у людей, знающих за собой постыдные и смешные слабости, ласково коснулась надушенным платком золотого эполета на плече адмирала. Словно желая его задобрить, она сказала с заметной поспешностью:

– Я еще ничем не показала тебе своей благодарности. Но я ничего не забыла…

…Домой Ушаков ехал один.

Карета была обита красным бархатом, и в ней стоял неприятный красноватый сумрак. Слабо поблескивали серебряные львиные головы с цепочками в зубах. Цепочки придерживали тяжелые и пыльные занавески с выцветшей бахромой.

Сквозь затянутое морозной пленкой окно мелькала белая Нева, белое небо, и на нем, словно разведенными чернилами на листе бумаги, были намечены бастионы Петропавловской крепости.

Но внимание адмирала лишь на мгновение задержалось на этой когда-то привычной картине.

Хотя во время аудиенции ничего определенного не было сказано, она все-таки кое-что разъяснила. Прежде всего стало совершенно очевидно, что о «потемкинском духе», который, по словам Попова, управлял всеми помыслами императрицы, напоминали одни только стулья и подсвечники. Видимо, Попов утерял свой безошибочный придворный нюх и совсем этого не понимал. Второе и самое важное, что можно было предполагать, – это намерение Зубова взять на себя руководство флотом. Но стоило ли гадать об этом? Если б Ушаков имел хоть самую ничтожную возможность помешать Зубову в его намерении, то об этом следовало бы думать. Но ведь такой возможности не было. Значит, все гадания бессмысленны и надо ждать событий, которых нет силы предотвратить.

Однако мысль о будущем флота сидела в уме адмирала, как гвоздь. И он заметил, что карета остановилась у подъезда дома Аргамакова только тогда, когда лакей открыл дверцу и доложил:

– Пожалуйте, ваше превосходительство. Прибыли.

5

Через несколько дней Ушаков был приглашен императрицей на праздник в Таврическом дворце.

Несмотря на внимание Екатерины, адмирал ехал на праздник с тяжелым чувством человека, который предвидит, что его гордость будет не раз уязвлена. А когда он, войдя в притвор дворца, снял шляпу и коснулся своих волос, взбитых над теменем высокой волной, болезненный стыд вдруг обжег его с головы до ног.

Ради сооружения этой волны, носившей название «тупей», пришлось пригласить парикмахера-француза. На этом настаивал Аргамаков, да и Попов с обычной деликатностью намекнул, что на празднике будут персоны, а потому следует одеться со всем блеском. За всю жизнь адмирал никогда не думал о красоте своей одежды и прически, твердо уверенный, что никакие ухищрения не исправят его заурядной внешности. Каждый, кто увидит эту нелепую прическу, поймет это и будет прав, если рассмеется.