– Эти люди не типичны, – сказал Дэвид. – Да и мы тоже. Они просто бродяги, ездят по разным странам и на каждой границе меняют деньги и язык. И мы тоже. Посмотри на меня – я даже русский учу…
– Да, я смотрю на тебя, – с восхищением сказала Дженни. – Но ты даже изучаешь грамматику по учебнику, а мне это и в голову не приходило. Грамматика мне не по зубам, это уж точно, но она мне как-то и ни к чему.
– Слыхала б ты себя иной раз, так знала бы, что она бы тебе совсем не помешала, – заметил Дэвид. – Иногда ты такое ляпнешь – то есть когда говоришь по-испански, просто чудовищно.
– В этой голубой рубашке ты прямо красавчик, – сказала Дженни. – Надеюсь, тебя это не угнетает. Ох, я умираю с голоду! Веракрус в этот раз был невыносим. Что с ним только случилось? Я всегда вспоминала этот город с нежностью, а теперь видеть его больше не хочу.
– А по-моему, он какой был, такой и есть, – сказал Дэвид. – Жара, тараканы, и народ там все такой же.
– Ну нет, – возразила Дженни, – раньше я любила гулять там вечерами, после дождя, когда все такое чистое, умытое, и цветут жасмин и магнолия, и дома тоже как вымытые, все краски светлые, яркие. Вдруг выйдешь на какой-то незнакомый перекресток или площадь с фонтаном – такие они спокойные, только и ждут, чтобы кто-то взялся за кисть и написал их, и все выглядит по-особенному, совсем не так, как днем. Окна все распахнуты, из них струится бледно-желтый мягкий свет, широкие постели окутаны белыми облаками кисеи от москитов, люди полураздетые, полусонные и движутся уже словно во сне или сидят на маленьких балкончиках и просто наслаждаются свежим воздухом. Это было чудесно, Дэвид, и я так все это любила. И все-все здешние жители держались так просто, приветливо. А один раз была ужасная, великолепная гроза, и молния ударила в лифт моей гостиницы, в нескольких шагах от моей комнаты, меня чуть не убило. Вот было весело! По-настоящему опасно было, а все-таки я осталась жива!
Дэвид сказал холодно, недоверчиво:
– Ты никогда прежде мне об этом не рассказывала.
– Надеюсь, – сказала Дженни. – Во второй раз было бы скучно слушать. А почему ты никогда не веришь, если я вспоминаю что-нибудь хорошее? Хоть бы раз дал мне вспомнить о таком, что было прекрасно. – Она чуть помолчала и прибавила: – Уж наверно, если бы ты там был, все это выглядело бы по-другому.
Она всматривалась в Дэвида, как хирург в оперируемого, но в его сухом, непроницаемом лице по обыкновению ничто не дрогнуло от боли.
– С кем же ты тогда ездила, что все было так прекрасно?
– Ни с кем. Я ездила одна и видела все по-своему, и некому было все мне испортить.
– И не надо было спешить на пароход.
– Нет, с нью-йоркского парохода я сошла. Девять чудесных дней – на борту ни души знакомой, я только и разговаривала, что с официантом да с горничной.
– Они, наверно, были весьма польщены, – съязвил Дэвид-лапочка. Но удовлетворения при этом не ощутил.
Дженни положила нож и вилку, отпила глоток воды.
– Не знаю, – сказала она серьезно, словно обдумывая вопрос первостепенной важности, – право не знаю, смогу ли я высидеть все плаванье за одним столом с тобой. Но я рада, что мы хотя бы в разных каютах.
– Я тоже рад, – мгновенно отозвался Дэвид, глаза его холодно блеснули.
И оба в унынии смолкли. Ну почему все ни с того ни с сего идет наперекос? И оба, как всегда, понимали, что не будет этому конца, потому что, в сущности, не было и начала. Они топчутся по кругу этой вечной ссоры, точно клячи на привязи: опять и опять все то же, пока не выбьются из сил или не одолеет отчаяние. Дэвид упрямо продолжал есть, и Дженни снова взялась за вилку.