Десять минут спустя я вернулась с миской продуктов, похищенных из кладовой.
– Иди за мной, – сказала я. – В следующую дверь.
Порслин, широко распахнув глаза, осматривалась, когда мы вошли в химическую лабораторию.
– Что это за место? Нам можно здесь находиться?
– Конечно, можно, – сказала я ей. – Здесь я провожу эксперименты.
– Волшебные? – спросила она, рассматривая мензурки и пробирки.
– Да, – ответила я, – волшебные. Теперь возьми вот это…
Она подпрыгнула при звуке вспыхнувшей бунзеновской горелки, когда я поднесла к ней спичку.
– Держи их над огнем, – сказала я, протягивая ей пару сосисок и никелированные зажимы для мензурок. – Но не слишком близко, тут очень горячо.
Я разбила шесть яиц в боросиликатную испаряющую емкость и помешала стеклянной палочкой над второй горелкой. Почти сразу же лаборатория наполнилась вызывающими слюнотечение запахами.
– Теперь тосты, – сказала я. – Можно делать по два за раз. Воспользуйся зажимами. Поджарь с одной стороны, потом переверни.
Из необходимости я стала довольно опытным лабораторным поваром. Однажды, совсем недавно, когда отец приговорил меня к домашнему аресту в моей комнате, я даже умудрилась приготовить себе «Пятнистый Дик»[27], сварив на пару почечное сало из кладовой в колбе Эрленмейера с широким горлышком. И поскольку вода кипит при 212 градусах по Фаренгейту, в то время как нейлон не плавится, пока его не нагреешь до 417[28] градусов, я подтвердила свою теорию, что из драгоценного чулка Фели получится отличная форма для пудинга.
Если и есть что-то более вкусное, чем сосиска, поджаренная на открытой бунзеновской горелке, я не могу себе представить, что это. Разве что чувство свободы, возникающее, когда ешь ее прямо руками, капая жиром куда попало. Порслин и я набросились на еду, как каннибалы после длительной миссионерской голодовки, и вскоре не осталось ничего, кроме крошек.
Когда в стеклянной мензурке закипела вода на две чашки чая, я взяла с полки, где он хранился в алфавитном порядке, между мышьяком и цианидом, аптечную банку с этикеткой «Камелия китайская».
– Не беспокойся, – сказала я. – Это просто чай[29].
Теперь между нами повисло молчание, какое бывает, когда два человека начинают узнавать друг друга: еще не теплое и дружелюбное, но уже не холодное и настороженное.
– Интересно, как дела у твоей бабушки, – наконец сказала я. – То есть у Фенеллы.
– Полагаю, неплохо. Она твердая старушка.
– Крепкая, ты имеешь в виду.
– Я имею в виду твердая.
Она намеренно выпустила стеклянную колбу, с которой игралась, и наблюдала, как она разлетелась на осколки на полу.
– Но ее не сломают, – добавила она.
Мне страшно хотелось высказать свою точку зрения, но я придержала язык. Порслин не видела свою бабушку в таком виде, как я, распростершуюся в луже собственной крови.
– Жизнь может убить тебя, только если ты позволишь. Так она, бывало, говорила.
– Должно быть, ты ужасно ее любила, – сказала я, осознав еще в момент произнесения этих слов, что говорю так, будто Фенелла уже умерла.
– Да, временами очень, – задумчиво отозвалась Порслин, – а временами вовсе нет.
Должно быть, она заметила мое изумление.
– Любовь – это не широкая река, которая течет и течет себе вечно, и если ты в это веришь, ты дура бестолковая. Ее может запрудить плотина, и тогда ничего не останется, кроме тонкой струйки…
– Или она совсем иссякнет, – добавила я.
Она не ответила.
Я рассеянно взглянула в окно в сторону Висто и подумала о видах любви, которые я знаю и которых было немного. Через некоторое время мои мысли переключились на Бруки Хейрвуда. Кто ненавидел его настолько, чтобы убить, призадумалась я, и повесить на трезубце Посейдона? Или причиной смерти Бруки стал скорее страх, чем ненависть?