Она не понимала, что с ним происходит, как, впрочем, и все остальные. В течение недели он отшил всех своих бывших друзей и подруг и поставил на работе жесткую границу между собой и людьми. Иначе бы он с этим не справился – или убил бы кого, или покалечил.

– Мишаня точно «подвинулся»! – говорили за его спиной друзья.

– Войну мальчик прошел, – понимающе вздыхали подруги матери.

– Да что вы такое говорите! – возражали те, что помоложе. – Он с Афгана какой приехал – загорелый, бравый… а теперь? Не-е, это все Москва проклятущая парня искалечила!

– А может, у него там любовь осталась? Ань, у него с этим как – все нормально?

Мать возмущалась, и после этого разговор переключался на Москву, москвичей и москвичек.

А вечерами в своей комнате Миша ходил из угла в угол, и даже ему самому это все более напоминало сумасшествие. Но и поделать с собой он уже ничего не мог. Темных углов оказалось больше, чем он думал. На том пацаненке все только началось.

Он вспомнил двух старых душманов, которых лично приговорил и лично привел приговор в исполнение. Он вспомнил ту смуглую девчонку, совсем еще соплюху, которую оставил Кабану, хотя прекрасно знал, чем это закончится. Он вспомнил, как еще в карантине бросил-таки товарища разбираться со своими проблемами самого, и вот это воспоминание далось ему куда тяжелее остальных.

«Да нет же, – убеждал он себя. – Колесов сам виноват. Чего я об этом думаю?!» – но тут же вспоминал: «Ибо всякий, делающий злое, ненавидит свет и не идет к свету…»

Большинство его поступков было формально безупречным. Но он вспоминал их подоплеку, и почти всегда оказывалось, что за внешней благообразностью скрывается совсем иное: или спесь, или жестокость.

За примерную работу его поставили бригадиром над грузчиками, а вскоре и начальником смены, и жизнь потекла монотонно и однообразно. Он приходил домой, отсыпался, а потом натягивал кроссовки и бежал через рощу за поселком, а оттуда все дальше и дальше, мимо совхозных полей, мимо дубового лесочка у речки Студенки, мимо всего…

Он гнал себя еще жестче, еще беспощаднее, чем это делали с ним в учебке, но, как ни странно, дышать становилось легче.

В одну из таких пробежек, недалеко от Самсоновки, он и наткнулся на полуразваленную часовню. Михаил, сам не понимая, зачем это делает, резко свернул с трассы и, постепенно сбавляя скорость, вошел под своды. Прямо у порога сидел на табуретке дедок в рясе.

– Т-сс! – поднял палец дедок. – Осторожнее…

– А что случилось? – таким же шепотом спросил Михаил.

– Не наступите на обломки, это четырнадцатый век, – сказал дедок.

Михаил огляделся. Весь пол был усыпан серыми замшелыми кусками штукатурки.

– Это фрески, – объяснил дед. – Великого мастера работа. Вот уж действительно ангелы его рукой водили…

Дед оказался монахом из расположенного километрах в шестистах от Усть-Кудеяра монастыря, а сюда приехал в командировку, или, как он сказал, «на послушание», восстанавливать эту самую часовню, только что возвращенную православной церкви. Одно время здесь был склад, затем клуб, а теперь государство решило проявить добрую волю и вернуть хозяину пришедшую в почти полное запустение украденную в тридцатых годах собственность.

Работа предстояла серьезная, но хуже всего было то, что финансирование реставрационных работ должны были открыть только в следующем году, а спасать бесценное наследие наших православных предков надо было уже сейчас. Ведь сырость не щадила ничего.

Они просидели за беседой четыре часа, и давно уже Михаилу не было так хорошо. Дед не влезал в его жизнь, не доставал нравоучениями, но на вопросы отвечал, словно понимая каждое движение его души. Такое Михаилу было в диковинку. Он задал парочку провокационных вопросов, но дед ответил столь просто и с таким пониманием сути, что Михаил устыдился своего «наскока».