Белосельцев знал много больше того, чем любезно делился с ним дипломат, полагая, что напутствует журналиста, а не разведчика. Его наивные вопросы посланнику служили формой маскировки. Из ответов он черпал не военно-политическую информацию, а лишь убежденность в том, что его «легенда» не раскрыта, работает среди высших посольских чиновников. И только резидент, с которым он еще не был знаком, посвященный в его «легенду», должен был отыскать его среди многолюдья приглашенных на раут гостей.

Белосельцев благодарно внимал, превращая предлагаемый ему политический и военный анализ в образ отточенного резца, направленного на сине-зеленые, красно-коричневые земли, над которыми он пролетал. Резец вспарывал курчавый живой покров страны, и под ним открывались сочные, бело-розовые, страдающие переломы. Под этим резцом, под разящими касаниями будет пролегать его путь разведчика.

– В сущности, – продолжал советник-посланник, – Карибский бассейн является взрывоопасным районом, увы, не единственным на земле, откуда может начаться цепная реакция глобальной ядерной катастрофы…

Белосельцев понимал, что ему предстоит увидеть нечто жестокое, заложенное в инженерию мира. Тот винт, ту заклепку, разъедаемую и растачиваемую, с которой мир, сотрясенный, вовлекая в крушение континенты, готов сорваться, свернуться в спекшийся кровельный лист с остывающими малиновыми ожогами. Его душа, наделенная состраданием к гибнущему миру, пугалась. Его разум разведчика жадно и остро стремился навстречу близким и грозным свершениям.

– Вам будет позволено поехать туда, где, насколько я знаю, еще не бывал ни один репортер. Вы окажетесь в зоне боев и сложнейших политических и социальных коллизий. Никарагуанцы обещали мне сделать все, чтобы обеспечить вам безопасность. Но и сами вы, я прошу, будьте осторожны…

Белосельцев почувствовал тревогу и заботу дипломата, желание поговорить с незнакомым, свежим, приехавшим из Москвы человеком не о войне и политике, а быть может, о книгах, стихах и музыке. Что было невозможно в многолюдном собрании, где каждый исподволь наблюдал за другим, искал в другом намек на военную и политическую информацию. На бледном, болезненном лице посланника промелькнуло выражение усталого, неверящего, разочарованного человека, вынужденного скрывать свое истинное видение мира.

В собрании гостей обнаружилось движение. Медленное, вязкое кружение людей по случайным траекториям, их столкновение, залипание, броуновское перемещение под готическими сводами, цветными витражами было вдруг остановлено. Все обратились к стрельчатым, украшенным резьбой и золочеными гербами дверям, словно оттуда в зал приемов вонзилась невидимая силовая линия. Построила людей, открыла среди них коридор. И в этот коридор из сумеречного, озаренного желтыми светильниками сада энергично, скоро, в камуфлированной военной форме вошел Даниэль Ортега – темноусый, улыбающийся, в скрипящих ремнях, хрустящих военных бутсах, словно только что соскочил с бэтээра. Шел, откликаясь на рукопожатия, обращая к приветствующим свое простонародное, бодрое лицо. Следом, отстав на протокольные два шага, – Эрнесто Кардинале, его соратник, министр, поэт, чьи революционные стихи публиковали сандинистские газеты, чьи песни распевали уходившие на фронт батальоны. Худой, утонченный, с седеющей эспаньолкой, большим белым лбом интеллектуала и модерниста, превращавшего жестокую войну классов в романтическое искусство революции.

Все потянулись им навстречу, норовили приблизиться, попасть на глаза, коснуться руки. Советник-посланник извинился перед Белосельцевым и, влекомый невидимой силовой линией, пошел к явившимся вождям, исчезая в водовороте, какой обычно возникает в турбулентном потоке.