У меня он оказался размытым, не концентрированным – то ли от какого-то внутреннего опустошения, то ли от усталости, то ли от досады за незавершенность домашних дел и от невозможности отказать в просьбе побыть военкором хотя бы несколько суток. Всё это было так некстати, а потому несказанно тяготило. Не было и намёка на адреналин, на обычное волнение перед прыжком с парашютом, на задавливаемый, но всё равно подспудно живущий страх. Ни-че-го! Со стороны могло показаться, что это какое-то тупое равнодушие и покорность: будь что будет, хотя было ощущение какой-то обыденности и повседневности, будто каждое утро начинается с новой войны. И даже на подсознании в самом закоулке сознания затаилась какая-то досада на незавершённость дел: ну не могли подождать, что ли? Ну хотя бы недельку, чтобы успеть расставить по полочкам книги, убрать мольберт, сложить в коробку тюбики с красками и просто навести в комнате маломальский порядок. А может, всё потому, что война давно стала привычкой? Слишком всё одинаково, и не стоит ждать какой-то новизны, разве что новые лица.

Страх пришёл позже, когда развозил гуманитарку по «серой зоне», когда колесил от Купянска до Изюма, от Боровой до Святогорска и далее вдоль реки, хотя и не соответствовал реальной опасности. Он пришёл как запоздалая реакция на эти перемещения во времени и пространстве.

И всё же было какое-то внутреннее ликование от свершившегося: ну наконец-то дождались! Двадцать четвёртое февраля как плата за четырнадцатый, за все восемь лет, за нашего Че Гевару, честнейшего и справедливого Доброго – Лёшу Маркова, Женю Ищенко, комбрига «Призрака» Лёшу Мозгового, Бэтмена, за всех поверивших в единение русского духа, за преданных и оболганных. Возрождение надежды, что жизнь будет иной – вечная русская мечта о справедливости, что вернётся в души и поступки людей совесть. Что мы так и не вложили в ножны меч, поднятый святым Александром Невским, чтобы защитить от алчного Запада ненавистные ему веру православную и землю русскую.

По блеску глаз, по резким, порой суетным движениям, по каким-то особо ничего не значащим фразам прорывалось внутреннее напряжение. Это плохо, это ты во власти эмоций, когда к чёрту летят тормоза и ты уже не можешь трезво отдавать отчёт своим действиям и взвешенно принимать решения. Это состояние эйфории вырвет кого-то из наших рядов и начнёт перемалывать. Но это будет позже.

Тогда мы жили самым первым днём и не задумывались, что будет второй, шестой, тридцать пятый или сто двадцатый. Что всё будет совсем иначе, чем представлялось. Что разложение армейской верхушки достигнет дна; что некомпетентность, алчность, чванство, карьеризм лишат командирской воли; что холуйское «чего изволите» насквозь пронижет сознание армии и станет доминантой поведения.

Оказалось, что те, кто принимал определяющие жизнь миллионов людей, стран и даже континентов решения, не предполагали степень поражения сознания миллионов жителей страны национализмом и нацизмом, саркомой, расползшейся по всем слоям общества, проникшим в сознание и выпестовавшим новое поколение, для которого мы были врагами изначально. В их разумении мы были недочеловеками, неполноценными, унтерменшами, и нас можно только ненавидеть и просто уничтожать.

Мы же так и не избавились от жалости к неразумным родственникам, от веры в то, что их ещё можно добрым словом вернуть в семью. Это потом пленных станет намного меньше – после Бучи, после кадров наших ребят с перерезанным горлом, после всего того, что они творили с нашими.

5

– Война – удел молодых. После сорока воевать тяжеловато, – как-то резюмировал один из комбригов ещё в четырнадцатом.