К утру он был уже на месте, в своей потайной избушке в глухом углу соснового бора. Только там Калина Панкратыч и прочухался. А прочухавшись, кувыркнулся с лежанки и долго кланялся своему спасителю, упираясь руками в земляной пол. В ответ Вася-Конь только хохотал и весело допрашивал:

– Это сколько ж ты зелья, дед, в брюхо себе набухал, если даже ногу потерял?!

– Не мерял, – смиренно отвечал Калина Панкратыч; подумав, добавил: – Пустую посуду бы посчитать, дак она уехала…

– Не горюй, дед, живой остался – пересчитаешь. Ладно, хватит лбом бухаться, давай глянем: ничего не отморозил?

Отделался Калина Панкратыч, можно сказать, легким испугом, прихватило только пальцы на левой руке да оба уха. В избушке нашлось гусиное сало, и Вася-Конь, не жалея, ополовинил глиняный горшок, намазав Калине Панкратычу не только руки и уши, но и пальцы на ноге – на всякий случай.

С этого дня они и подружились.

По возвращении в город Калина Панкратыч сразу же вышел из подряда, продал лошадь, а по весне нанялся ночным сторожем на пароходную пристань. С весны до осени сторожил, а с первыми морозами заваливался в своей избушке, как медведь на спячку в берлоге, и не вылезал из нее до весенних оттепелей. Вася-Конь частенько наведывался к нему и в любое время дня и ночи всегда находил приют, еду и радушие.

– Благодарствую, Калина Панкратыч, не дал с голоду помереть. Теперь и курнуть можно; дай-ка я из твоей трубочки затянусь.

Затянулся, выпустил дым из тонких ноздрей и вернул трубочку хозяину, который не преминул напомнить:

– Дак чего, спрашиваю, натворил, коль тебя Гречман по всему городу ищет? Поберегись, Гречман – мужик суровый, шутить не станет.

– Это уж точно… шуток не любит… – и Вася-Конь задумался, жалея о своем лихачестве и запоздало укоряя себя за бесшабашное дело, сотворенное по собственной глупости.

8

Закрутилось это дело полтора месяца назад, в один из воскресных вечеров, когда Вася-Конь, свободный от своей опасной работы, сидел в трактире на Трактовой улице, попивал чаек с творожными ватрушками и жмурился от удовольствия, притушивая свои рысьи глаза. Сидел он в самом дальнем углу, куда не доставал яркий свет керосиновых ламп, висевших под потолком, и вся гуляющая публика была перед ним как на ладони, а он – в тени.

Собственно, и публики-то было немного: возчики из села Берского, степенные, уже в годах мужики, да развеселая компания закаменских парней. Возчики приканчивали уже третий самовар и все рассуждали: то ли им в ночь выехать, то ли на постоялом дворе до утра переночевать. Так ничего и не решив, они подозвали полового и велели, чтобы он им еще один самовар с кипяточком доставил. А к другому столу, где закаменские гуляли, половой не успевал графинчики с вином подтаскивать. С каждым новым графинчиком голоса у парней становились все громче, хвастливей, и, прислушавшись к ним, нетрудно было догадаться, что обсуждают они вчерашнюю драку, из которой вышли победителями. Славились закаменские как первостатейные забияки и отчаянные драчуны; их хлебом не корми, а дай вволю кулаками помахаться. Если же драка принимала совсем крутой оборот, в ход пускали и кое-что посерьезнее, чем кулаки: пятифунтовую гирьку на сыромятном ремешке, плоские свинчатки с дырками для пальцев, ремни с пряжками, залитыми изнутри свинцом, а в крайнем случае и ножик из-за голенища выдергивали, не задумываясь. Закаменских побаивались, старались с ними не связываться, и поэтому в трактире они вели себя совсем по-хозяйски. Раззадорились вчерашними воспоминаниями, начали привязываться к возчикам, обзывая их гужеедами. Степенные мужики отмалчивались, стараясь не перечить, быстренько дошвыркивали чай и больше уже не спорили: ночевать им на постоялом дворе или ехать. Конечно – ехать, подальше от этих городских ухорезов. Расплатились с половым, стали уже из-за стола подниматься, как вдруг один из закаменских вскочил и заступил им дорогу. Встал в проходе, растопырив руки, и растянул мокрые губы в ухмылке: