как некой реальности, другой такая же иллюзия, как и я сам. За угасанием желаний следует угасание лица, угасание тайны лица, и угасание, как это ни странно, нашего внутреннего человека, хотя бы в силу того, что оппозиция «внешний человек – внутренний человек» лишается всякого смысла. Согласно индийской мистике, отрешившееся от всех оболочек мое высшее «Я» не просто соприкасается с глубиной Бога или живет с этой запредельной глубиной общей жизнью, а становится Богом, становится последней бездной, не нуждающейся ни в символах личностного бытия, ни в символах индивидуального бессмертия. Мистическая связь с другим человеком, с другим бытием, а значит, и с самим собой, требующая всех наших сил, живая тайная связь, которая и есть преодоление смерти, жизнь без смерти, затеняется нирваной буддизма, в которой вместе с желаниями «погашается» и сознание. Затеняется, размывается эта мистическая связь сердец и индийской религиозностью, высшим состоянием которой можно признать «блаженное успокоение в отрешенном безразличии», а не боль и совесть, не сердце как орган совести, которое способно и сокрушаться и ликовать. Именно в этом пункте сокровенный внутренний человек христианства отличается от сокровенного высшего «Я» таких религиозно-философских систем, как буддизм и даосизм, не говоря уже об индийской библии Упанишадах[115].

Подобное затенение внутреннего человека и есть маска, броня[116], которую он надевает, отрешаясь не только от мира, но и от своей неповторимости, отрешаясь от своей неслиянности с самой глубокой из тайн. Надевая маску, внутренний человек Азии как бы отказывается быть некой имеющей собственное лицо тайной, он предпочитает полностью исчезнуть в тени абсолютной, последней, высшей тайны. Так, бодрствование, участие в бытии как некоем таинственном и непостижимом целом, которым и жив внутренний человек, сменяется отрешенностью и безразличием, избеганием бытия. Нирвана есть отсутствие всякого бытия, то, что Вл. Соловьев называет «отрицательным откровением»[117]. Убегает от бытия как подлинного существования и наш внешний ролевой человек. Удивительно, но противоположности смыкаются. Те религиозно-философские системы Индии и Китая, которые развенчали внешнего человека с его мнимым служебным существованием, попутно наложили табу и на нашего внутреннего человека или, как его называет апостол Петр, – «сокровенный сердца человек» (1 Петр 3).

«Азиатская мистика», согласно Б. Вышеславцеву, признает высшим центром личности «холодное око», а не «огонь, согревающий сердца и утробы»[118]. Е. Баратынский в стихотворении «Истина» разумеет под истиной, как мы полагаем, именно нирвану. Узревший истину лирический герой внимает ее наставлениям: «И страстного, отрадному бесстрастью / Тебя я научу. / Пускай со мной ты сердца жар погубишь, / Пускай, узнав людей, / Ты, может быть, испуганный, разлюбишь / И ближних и друзей»[119]. Разлюбить и означает стать холодным. Лирический герой Баратынского в ужасе отшатывается от такой истины, явившейся, нужно полагать, из Азии, но, тем не менее, он не отказывается от нее вовсе. На краю могилы он готов принять ее, «просветить» свой разум: «Чтоб жизнь презрев, я мог в обитель ночи / Безропотно сойти»[120]. Но заметим, что «просветить» разум вовсе не означает наполнить светом сердце. Азиатская мистика исповедует презрение к жизни, понимаемой в самом широком смысле этого слова. А значит, и внутреннего человека, этот сокрытый в нас огонь, она готова «потушить», чтобы сердце, чьи пути неисповедимы, не увело нас от блага. Но насильственное, минуя сердце, минуя главный