И потом узнавал, как упала с велосипеда и ногу разбила. И потом узнавал, кому отказала и кого полюбила. И потом встречал в новый год, неся смердящие лилии совсем в другую квартиру, и стыдился вступить в разговор. И укор в глазах матери, когда встретил, но все-таки поздоровалась. И как потом натолкнулся на ведьму – которая рубль попросила, словно переметнувшись из мрака навстречу тебе, в нищую обернувшись одежду, на перекрестке, когда те картины и карты те, что тасуют, ожили, плоскими тенями пошли вокруг тебя, а в груди горели слова, и облетали сладкой пыльцой вещества. Пошли хороводом картины и тени, которые в детских книжных кошмарах не взвидел бы ты никогда, а вот сами собой приключились. Так что не веришь уже – было ли в жизни, наяву, но отчетливо помнишь – не сон, забывается сон поутру и впотьмах, даже если сон когда-то бывает, когда на движняк пробивает, а тут так и стоит в глазах, как младенец с чашей и бритвой в руках.
Лена Жарких, забыл даже, как выглядела эта девочка, не все же лезть по альбомам и искать – толку не даст. Радуйся тому, что вспомнил хотя бы фамилию и как обзывали. И с чего бы это ты пришла мне на ум? Потянув одеяло жарких стран, жарких женщин и солнечных жмурок в забинтованной голове. Так и воспринимался детским рисунком – делающим первые шаги и обнаруживающим себя в первом слове. Зеленые, красные полки этажерки, белая чья-то тень, от которой отползаю, но понимаю присутствие – все, что запомнилось самым первым. Мамина тень.
Стоял на окне, смотрел на улицу Красную, произнес первый слог: МА! – это машина, красная и желтая, зеленая и синяя. Проезжают машинки – как игрушечные с высокого этажа. И словно вздрогнув, оборачиваюсь и узнаю себя. То, что будет потом вспоминаться именно так, и нарисует все остальное – бабушку, ее платье с орнаментом, высоту рамы и глубину улицы.
Вот начало движения – рассерженный, решил убежать в первый раз – уже во дворе, совсем с другой стороны, той, что стоит за спиной. Бегу – догоняет мать, хватает, несет, страшный испуг, выхожу из себя, столбиком-лбом.
Серьезно скуксившись, ползал по комнате, занят игрой. Второй голос, который потом сопровождает всю жизнь, – теткин: Надя, а где папины ордена и медали? У Вити спроси. Как рассказывают сейчас – трехлетний, ползаю по квартире, играю медалями, но пока не снимаю с атласных подушек – черной и красной. Двух подушек – потому что если перевернуть, одна черная, а вторая красная. Командую. Но скоро сместят – запрыгиваю на лавку в белой фуражке с красной звездой. Рядом Коля и Аня, соседские дети. «Я командир». Почему это ты? Нет, не будешь. «Тогда я комиссар». Нет, комиссар – Коля, командир – Аня. Гневный, от обиды лезу драться.
И еще – нагрубил, обзывался на старших – Родика и Калюжного. И убегаю от них, бегу из всей мочи, небо надо мной, сбоку забор. Но вот догоняют, и в смертный миг хватают, и тянут за руки за ноги. Будешь? Будешь еще?
Быть начинаю. Последний класс. Передвигаю фигуры и пешки указкой на сцене филармонии. Международный турнир – взял смотреть за ним тренер – горд, интересуюсь ходом игры. Рядом Белявский, небритый Псахис и наш – Рубан. У нас в городе больше гроссмейстеров, чем в Рейкьявике! За сценой филармонии – для всех бутерброды с колбасами и тархун. Странно быть на сцене. Сам пытаюсь играть. Получается скандально – выясняю у международного мастера, как там и с кем встречается его ученица? Мне выговаривают. В бешенстве тренер – старый друг семьи – Владислав Иванович.
Вот он приходит к нам и садится на красные прямоугольные подушки детской дивана-кровати – которые снимаются, и можно валяться на досках, которые пахнут доской, на жестком лежать головой и думать. Вот он достает маленькие шахматы и показывает, хотя я уже умею ходить. Называет фамилии: Чигорин, Пол Морфи. Свет падает на красно-черное одеяло. Блестит лысина, добрые глаза.