Гостиная была не намного лучше: старые продавленные кресла со стертой обивкой, спрятанной под вязаными пледами из шерсти, дырявый коврик перед камином и стулья, набитые конским волосом, который местами вылез наружу. Был всего один стол, за одним концом которого отец обычно работал, поэтому ели мы, как правило, за другим, скрючившись и сдвинув локти. Лучшим местом в доме был широкий подоконник; он тянулся во всю длину комнаты, был подбит поролоном, устлан теплыми пледами, обложен подушками и казался необыкновенно уютным, как старый диванчик в детской. На нем можно было свернуться калачиком и почитать, или посмотреть на закат, или просто подумать.
Но это было одинокое место. Ночью ветер выл и прорывался в оконные щели, и в комнатах слышались странные шорохи и скрипы, будто наш дом был кораблем, плывущим по морю. Когда отец был дома, все это переставало иметь для меня значение, но когда я оставалась одна, воображение рисовало страшные картины, подогреваемые историями о ежедневных взломах и нападениях из колонок местных газет. Сам домик был хрупким, никакие замки ни на дверях, ни на окнах не смогли бы остановить решительно настроенного непрошеного гостя. К тому же теперь, когда лето кончилось и жильцы соседних домиков упаковали вещи и вернулись туда, откуда приехали, мы остались совершенно одни. Даже Мертл с Биллом находились за добрую четверть мили от нас, а телефонная линия была коллективного пользования и не всегда хорошо работала. С какой стороны ни посмотри – обо всем, что могло случиться, страшно было подумать.
Я никогда не заговаривала с отцом об этих страхах – у него, в конце концов, была нелегкая работа, но по сути своей он был очень тонко чувствующим человеком и наверняка знал, что я могла довести себя до состояния нервного срыва. В том числе и по этой причине он разрешил мне оставить Расти.
В тот вечер после целого дня на переполненном пляже, дружелюбного солнца и знакомства с молодым студентом из Санта-Барбары дом казался мне еще более пустым.
Солнце скользнуло за край моря, подул вечерний бриз, и на землю постепенно спускалась темнота. Чтобы было не так грустно, я разожгла огонь в камине, легкомысленно бросив туда кучу дров; затем приняла горячий душ, вымыла волосы и, завернувшись в полотенце, отправилась в свою комнату за чистыми джинсами и старым белым свитером, который принадлежал моему отцу до тех пор, пока случайно не ужался при стирке.
Под зеркалом в духе борделя стоял покрытый лаком комод, который служил мне туалетным столиком. На него, за неимением лучшего, я и поставила свои фотографии. Их было много, и они занимали много места. Обычно я почти и не смотрела на них, но этим вечером все было по-другому, и, расчесывая узлы в своих длинных мокрых волосах, я изучала снимки один за другим так, будто они принадлежали человеку, которого я едва знала, и были сделаны в местах, которых я никогда не видела.
Вот моя мама, строгий портрет в серебряной рамке. У нее обнаженные плечи, бриллиантовые сережки в ушах и прическа, сделанная в салоне Элизабет Арден. Мне нравился этот снимок, но не такой я запомнила маму. Вот эта фотография была гораздо ближе к действительности – увеличенный моментальный снимок, сделанный на пикнике. Мама в клетчатой шотландской юбке сидит по пояс в зарослях вереска и улыбается так, будто вот-вот должно произойти что-то в высшей степени забавное. А вот большая кожаная складная рамка, а в ней – целая коллекция фотографий, больше похожая на коллаж. Вот Элви – старый белый дом на фоне лиственниц и сосен, за которыми высился холм, а за лужайкой мерцало озеро, находился причал и старая деревянная лодка – мы пользовались ею, когда ловили форель. А вот моя бабушка у открытых двустворчатых стеклянных дверей, с неизменными садовыми ножницами в руках. И цветная почтовая открытка с изображением озера Элви, которую я купила в почтовом отделении Трамбо. А вот еще снимок, с пикника: мои родители вместе, на заднем плане наш старый автомобиль и толстый, коричневый с белым спаниель у ног матери.