Трубач занял лидирующее положение у рояля, как горнист чуть задрал трубу вверх, направив ее в угол, где потолок соединяется со стенами, как мне потом сказали – «для лучшего акустического звучания инструмента». «Грянули» сонатину. «Пароход» сидел рядом со мной и смотрел в ноты, пыхтел, дирижировал правой рукой перед моим носом. Когда подошло время, он слюняво перевернул страницу. Ноты упали с пюпитра. Я их поймал, продолжая играть одной рукой. Но трубач остановился. «Пароход», попыхтев, заметил:

– Хорошо, что остановились, ибо, – тут профессор сделал театральную паузу, – мне не нравится Ваш подход к интерпретации произведения. – Он встал со стула, прошелся вокруг рояля, и, заняв удобное для произнесения речи положение, сделав артистичный жест и замерев с вытянутой рукой, изрек:

– Это же Бэтховэн!

Я вопросительно смотрел на него, не понимая, что нужно делать. Тогда профессор тихим голосом, опустив руку, пояснил:

– Бэтховэна нужно играть громко!

Начали играть сначала. Попытался играть погромче. Но… на сей раз нам не удалось доиграть даже первую страницу.

Профессор стал придираться к «мелочам», которых обнаружил величайшее множество. Причем все погрешности, как выяснилось, были только у меня. Трубач лишь иллюстрировал, угодливо похихикивая.

Время шло, я вынужден был выслушивать замечания, которые могли обидеть даже школьника. «Пароход» не кричал, не грубил – он тихим голосом издевался. Наконец, после двух часов «дэтальной работы» над «тэкстом» он попросил сыграть первую часть сонатины сначала до конца без остановок.

Опасаясь продолжения урока, я постарался «соответствовать высоким требованиям». Профессор слушал, прикрыв глаза, даже страницы на сей раз не перелистывал. Сыграв первую часть, мы остановились, в ожидания «профессорского вердикта». «Пароход», сделал долгую-долгую паузу и пропыхтел:

– Стало лучше. Я услышал много хорошего, – он встал, прошелся по классу, подошел к окну, послушал шум дождя. Потом вдруг повернулся. Лицо его излучало вдохновение, и весь он был, казалось, наполнен божественным энтузиазмом:

– Поймите, Бэтховэна так, как вы, играть нельзя! Бэтховэну нужно целиком отдаваться, отдаваться, как женщина, которая думает, что у нее с мужчиной в последний раз!

Профессор стоял в позе Наполеона. Трубач сиял ярче своей трубы.

– Урок окончен, – и профессор-пошляк медленно поплыл к выходу, трубач едва успел открыть дверь класса, пропустив его вперед, и суетливо подскакивая к нему, – то с одной стороны, то с другой, – что-то обсуждая, запрыгал вслед по направлению к буфету. Дверь они не соизволили закрыть. Я остался сидеть за роялем, почувствовав жуткую усталость. Это была усталость особого рода, не «посткладбищенская», а до сего дня мне неизвестная – нравственная, от унижений. Усталость была – до тошноты!

Посидев минут двадцать, я, наконец, нашел силы встать и уйти из класса.

В коридоре стоял трубач и, собрав вокруг себя группу духовиков, с увлечением рассказывал о прошедшем уроке. Публика с восторгом слушала повествование о моем унижении. Я постарался пройти, оставшись незамеченным. Краем уха услышал обрывок восторженной речи трубача: «… и все замечания были по делу!»

Покинув рекреацию, в которой духовики «разминали аппарат» перед занятиями, пошел переговорить с Геннадием.

Предстояло пройти большое расстояние по коридорам, спуститься с четвертого этажа в читальный зал, который располагался в полуподвальном помещении. Казалось, я еще не успел покинуть аудиторию, а весть о том, как нужно играть «Бэтховэна» стала уже достоянием всего коллектива. При виде меня народ понимающе улыбался, а стоило остановиться – сыпались рассказы о том, как «отдаются в последний раз».