– Я могу представить, к какому типу мужчин относился тот весельчак. Скажи мне, однако, когда ты собираешься покончить со своей холостяцкой жизнью?
– Наверное, никогда, Георг Филипп. Больше всего на свете я опасаюсь, что семейная жизнь будет отвлекать меня от сочинения музыки. И потом, когда пишу, я частенько впадаю в экстатическое состояние и плачу, как ребенок. Мне бы не хотелось, чтобы кто-то видел мои слезы.
– Ну что ж, значит, ты намеренно приговорил себя к одиночеству?
В этот момент друзья заметили крупную фигуру Баха, распахнувшего дверь в таверну и широкими шагами приближающегося к столу.
– О, дорогой Иоганн! – еще издали закричал Телеман. – Ну, наконец-то ты пришел! Мы тебя страшно заждались.
– И страшно напились, – весело добавил Гендель. – Где же ты пропадал столько времени? Телеман уже всю индейку съел, толстяк!
– Сам ты толстяк! – парировал Георг Филипп.
От черной суконной накидки Баха пахло мокрой овцой, а на буклях парика, свисающих до самых плеч, поблескивали бисеринки дождя.
– Друзья, простите меня за поздний приход. Сегодня я был на прослушивании в церкви Святого Якоба, где освободилось место органиста.
– Я не сомневаюсь, Иоганн, что ты играл лучше других претендентов! – с уверенностью проговорил Телеман.
– Не знаю, может быть. Тем не менее, мне пришлось отказаться от места еще до объявления результатов. Как выяснилось, за него надо заплатить много денег, а у меня их попросту нет. Поэтому уже завтра я возвращаюсь в Кетен. А что нового у вас? – спросил Бах, усаживаясь поудобнее на стуле и расстегивая серебряные пуговицы бордового сюртука.
– Меня недавно назначили директором Королевской академии музыки, – охотно ответил Гендель, – и теперь я окончательно решил остаться в Лондоне. Почти все время посвящаю опере.
– Вот, что значит побывать в Италии и заразиться музыкальной драмой! Что касается меня, полагаю дальше ораторий и кантат у меня не пойдет, – добавил Бах. – И все-таки, как ты себя чувствуешь в Англии?
– Усиленно стараюсь привыкнуть к новому месту, тем не менее, уже есть отдельные приятные моменты: в апреле поставили моего «Радамиста».
– И как приняли оперу саксонца чопорные англичане? – спросил Телеман. – Им, наверное, после смерти Генри Перселла было трудно угодить?
– В Лондоне оперу слушают так, будто находятся на церковной мессе. Это тебе не Венеция с Флоренцией, где во время представления зрители ходят взад и вперед, едят апельсины, чихают, нюхая табак, открывают бутылки и играют в карты. Я уже не говорю о том, как в ложах занимаются любовью. Помню, как во время одного из речитативов Нерона в «Агриппине» над красным бархатом перил вдруг взметнулась женская нога в спущенном чулке, и туфелька улетела в партер!
Таверна постепенно заполнялась шумной и пестрой толпой, которой было совсем невдомек, что рядом с ними, среди расставленных вдоль стен винных бочек, сидели три гиганта музыки. Оглушенные доносившимся со всех углов шумом, им приходилось кричать и перегибаться через стол, чтобы расслышать друг друга. При этом пышные парики на их головах съезжали набок, обнажая раскрасневшиеся от огня камина уши. В конце концов, утомившись от стука посуды, двиганья стульев и мелькания длинных юбок с кружевами, три музыканта подумали, а не пора ли сбежать отсюда в какое-нибудь тихое место, где можно было бы спокойно поговорить о музыке?
Покинув тесную таверну, они зашагали по мраморным плитам площади, казавшимся голубыми под светом городских фонарей. Темно-серые тучи отражались в мягком колыхании волн, которые то разбегались, то сталкивались, легко ударяя о прибрежный гранит. Словно нарисованные акварелью, на противоположном берегу канала расплывались очертания дворцов и готических соборов, а широкие лестницы пристани зеленели тонким слоем ряски. Они остановились у парапета набережной и на некоторое время замерли, засмотревшись на медленно двигающуюся воду.