И последнее: опыт концепта не был бы таковым, если бы его не осуществлял «концептуальный персонаж», если автор, ощущающий «языковую нужду пишущего» [13, с. 36], не вступал бы в субъект-субъектные отношения со своим творением. Однако концептуальные персонажи не говорят о концептах, не рассказывают их нам, но участвуют в их творчестве, перемещаясь между концептами и планом имманенции [27, с. 73-74]. Для их движения характерна возвратно-поступательная природа, «сшивание» нитью смысла. «Концептуальный персонаж – это становление или субъект философии» [27, с. 74]. В рамках номадологического проекта «концепт – это не объект, а территория» [27, с. 117], концептуальные персонажи связаны с территориальностью, топологией мысли: «они манифестируют территории, абсолютные детерриториализации и ретерриториализации мысли» [27, с. 80]. Концепт важен именно в творческом становлении, производящем смысл. Но сам по себе смысл не производится: нужна некоторая активность, пусть даже постструктуралистски децентрированная, «раскрошенная», «переходящая с места на место» [21, с. 409]. Структуралистский субъект – «всегда кочующий… он сделан из индивидуальностей, но внеперсональных, или из единичностей [сингулярностей], но доиндивидуальных» [21, с. 409]. Однако «кочевник» не является единственно возможным концептуальным персонажем. В пространстве другой онтологии, другого способа бытия действуют иные силы, имеет место иная субъектность.

§ 1.2. Преонтология субъекта и субъектность онтологии

Онтология – это рискованное дело: хаосмос, из которого возникает космос8. (Ж. Делёз)

Говорить о бытии в философии – это, пожалуй, самое трудное занятие, которое не только требует одновременно предельной искренности с собой и в то же время жёсткой строгости к себе, но и оставляет мыслителя в полном одиночестве. Мы можем говорить только о своём бытии, а о «бытии вообще» можем предполагать только со своей точки зрения. Кроме того, разговор о бытии одновременно и самый короткий, и самый длинный. Об этом следует говорить вначале, давая ключ к пониманию дальнейшего философствования. Поэтому выражение своих бытийных интуиций неоспоримо. Но в то же самое время это разговор длиною в жизнь: о чём бы мы ни говорили, мы говорим в свете своего понимания бытия, которое «преломляется» или «отражается» в каждом слове нашей речи. Говоря о бытии, мы по определению осуждаем себя на непонимание со стороны Другого, ведь данная проблема «каждый раз возникает "в единственном экземпляре"» [2, с. 17]. Но мы не можем не высказывать своё понимание бытия (бытие само высказывается, «оно говорит себе и говорит о себе» [31, с. 236]), и делаем это скорее для того, чтобы сополагать себя с этим всегда непонимающим Другим. О бытии говорить можно только парадоксальным способом, только проходя через логические парадоксы, поэтому, утверждая нечто, мы «вынуждены писать и одновременно вычёркивать "бытие"» [3, с. 80], говоря «и да, и нет, ни да, ни нет» [3, с. 78-79].

Поскольку бытие – это всегда «моё» бытие, мы не можем в вопросе раскрытия понимания бытия опираться на точку зрения другого мыслителя. «В конце концов, в ситуации самообоснования у меня вообще может не оказаться собеседников» [2, с. 18]. Если обращение к произведениям других мыслителей даёт нам «шанс научиться кое-чему, позволяет начать путь к обретению цвета в философии» [28, с. 23], то, занимаясь историко-философским исследованием, мы не можем «научиться» у других авторов говорить о своём бытии. Но не случайно в предыдущем параграфе было заявлено то, что «преонтологическое» понимание бытия, важное для мышления концептами, есть «педагогика» концепта: научиться необходимо. Эта педагогика предполагает, в первую очередь, работу с собой. «Любая встреча с Другим здесь – всего лишь повод прояснить то, что уже заложено в моей ситуации и ждёт своего осмысления. Момент встречи поэтому совпадёт здесь с моментом узнавания мысли Другого как своей собственной, и узнавание это опять же не зависит от моих сознательных усилий» [2, с. 18].