– Вас это удивляет? Шокирует, может быть?

– Нет. Я предчувствую: теперь, когда просто ничтожество заменено еще большим ничтожеством, а грядет нечто и вовсе несообразное и в крови и гноище при этом, – нас от них… будущих, точнее, отделит непроходимый ров.

– Ничтожество – это Государь?

– Оставьте, адмирал. Романовы от и до – прелюбодеи, сластолюбцы, поклонники мамоны, – покосился в сторону любовников, рыкнул непримиримо: «Сорри!» – но там даже головой не повели.

– Керенский – позер, друг юности Ленина, присяжный поверенный, снедаемый непомерными амбициями и невозможностью их реализовать, – он что же – лучше?

– Ах, нет… – всплеснул Набоков ручками. – Тут, знаете ли, – Кант. Когда напряженное ожидание разрешается в ничто – это и есть революция во всех своих видах. Это комично. Это кроваво. И оттого это абсурд. Но ведь именно Романовы подготовили все это!

– Каждый последующий – хуже предыдущего?

– Ес, оф коз… Се ля ви! И как там еще… Мы не переделаем, нет.

– Мы – пустота? Мы – ничтожны? А Петр I?

– Но Второй – сопляк! Третий – дурак! Екатерина – кобыла без удержу и сроку! Павел – маньяк! Александр I с дамами своей собственной семьи спал, курощуп несчастный… А Николай I? Лицедей, жеребец, Скалозуб! Я устал перечислять. А теперь – Керенский? Засулич? Террористка эта? Ульянов грядет? Всем все поровну… Вы знаете, что этот грузчик с набережной, Горький этот написал? В Италии, вдохновленный морем и воздухом? «Когда от многого берут немножко – это не кража, а просто дележка!» Зарезать! Раскромсать! Ваше здоровье, Александр Васильевич! – с прихлебом всосался в бокал, с хрустом заел лимоном, страстно произнес: – По-русски, мать нашу так… – всмотрелся в мертвое, отрешенное лицо собеседника: – Бросьте, адмирал… И вообще: оставайтесь. Какая война, простите, к чертовой матери? Кому это все нужно, надобно то есть? Будем пить коньяк – он здесь 1825 года. Пестеля помянем, Рылеева – поэта Кондратия, коего Кондрашка придавил – палач. И поделом, поделом, потому нечего бунтовать, потом деньги от царя брать, на плече царском рыдать, каяться и всех дружков окаянных предавать в розницу!

– Бог с ними, Набоков. Сейчас Россия гибнет…

– Из-за них и гибнет. Чепуха… Время – лучший лекарь. Обойдется как-нибудь.

Колчак смотрел на истощенное лицо, пустые глаза, и ужас накатывал: «А если все, что говорит Набоков, – правда? Господи… Не может того случиться, не может. Я ведь не один. Мы все живы пока. Мы защитим, спасем Россию…»


Дебольцова и Бабина поезд уносил в Екатеринбург. Мальчиковая это была затея – ехать к черту на рога, донкихотствовать, спасать тех, кого никак спасти нельзя было. Но их вела вдруг вспыхнувшая болезненным пламенем совесть, долг, или – как они сами для себя определяли другим словом – «честь». Емкое слово… Для каждого из них оно было целый мир привычных представлений – непреложных, нерушимых до скончания живота, верой, которой никогда бы они не поступились, в отличие от многих и многих, и верностью – эти понятия были частью девиза ордена Святого Георгия, который Дебольцов в окружающей дикости носить не считал возможным, но всегда полагал самой желанной своей военной наградой. У Бабина не было Георгия, но он думал так же.

Он был конечно же жандарм – эту профессию в дворянстве не жаловали, не любили, фи, жандарму и руку-то стыдно подать, да ведь подавали и улыбались при этом заискивающе, понимая, что люди в голубых мундирах нужны, только вот служат плохо – от доброты неизбывной и милосердия национального. А ведь вешать, вешать надобно…

После военного училища Бабин по совету отца – тот был неглупый и жесткий человек, убежденный, что не Кирсановы или Лембке какие-нибудь Россию обустроят от нигилистов, но твердые, образованные и уверенные в себе служащие дворяне, – подал прошение о направлении в Отдельный корпус жандармов. В уважение к заслугам отца прошение это удовлетворили, и оказался молодой подпоручик в затрапезном еврейском краю, где-то в Могилевской губернии. Служить было нетрудно: революционеры с пейсами, истеричные, со слабыми нервами, как правило, легко прекращали «деятельность» после первого же серьезного внушения или отсидки. Здесь понял Бабин одну странную для человека его круга истину: дело все же было не в евреях как таковых. Эти сапожники, ремесленники, купчишки мелкие, фельдшеры или врачи жили своей натужной и непонятной жизнью в черте оседлости и в общем-то никому не мешали. Но была одна закономерность: стоило местному еврею побывать в городе и прочитать «воззвание» или тем более – встретиться с революционерами живьем – и терял голову такой еврей и полагал себя сразу же и навсегда – самым ущемленным, обиженным, задавленным и растоптанным. Не понимали эти нервные большеглазые юноши, что справедливость – понятие абстрактное…